Для местных он был главный герой со времен Мика Макмукла, однорукого кузнеца, который умел с завязанными глазами подковать лошадь.
А для меня он был сущий зверь.
Пока была жива моя мать, мне доставалось меньше и я не знал, на что способен отец, но потом она умерла, умерла совсем еще молодой, и я полностью оказался в его руках. Папаша, понимаете ли, был двуличный тип. С покупателями он вел себя как душа-человек, всегда обходительный, дамам комплименты отвешивает, шутками сыплет. Но то за прилавком, а в семье, то есть со мной, он становился совсем другим… нет, не человеком — чудовищем. Бил меня каждый божий день, и чем только мне не доставалось: и свиными ногами, и бараньими окороками, даже неощипанными курами и то он меня лупцевал. И все твердил, мол, я должен быть ему по гроб жизни благодарен, что он меня учит мясницкому ремеслу.
— Кому ты еще нужен, — повторял папаша, и я ему верил.
Боялся я его до дрожи, потому и ученье у меня шло плохо, и папаша только больше свирепел. Он потешался над тем, какой я невежда, но учиться грамоте меня не отдавал. Над заиканием моим тоже измывался, а ведь знал, что от этого я только хуже заикаюсь. Что же касается ремесла, мясник из меня плохой, по части разделки я не мастер, уж больно руки неловкие, — пока учился, весь изрезался. Отец в наказание запирал меня в леднике, и я сидел там, пока руки не отморожу.
Словом, не жизнь у меня была, а сплошные колотушки да издевательства. Ночевал я под прилавком, прямо на полу, посыпанном опилками. Папаша спал наверху — вечно храпел у очага со стаканом виски. Думал я убежать из дому, но до того отупел от побоев, что соображал туго и ничего не придумал. Так я и жил, терпя побои и насмешки, а сам изнутри весь кипел, вот-вот взорвусь.
Но мало мне было папаши, еще ведь Иеремия Гадсон меня изводил. Папаша нашел в нем родственную душу, поскольку оба были обжоры и сами не свои до денег. Гадсон ходил к нам чуть не каждый вечер, и они с папашей блаженствовали у очага, попивая эль и бренди, а я им прислуживал.
— Ну-ка, Горацио, п-п-плесни еще п-п-порцию! — бывало, скажет Гадсон, передразнивая, как я заикаюсь.
И они с папашей так и загогочут. Или спросит:
— Скажи-ка, Горацио, почем баранина?
— Двенадцать п-п-пенсов за фунт, — отвечаю.
И они опять ну хохотать.
Как-то раз Гадсон пришел к нам в лавку и с порога захохотал.
— Что это у вас в витрине за диковина такая? — спросил он. — «Перашки с мясам и рысом, по три пенса штука». Прямо как «с крысом»!
— Где пирожки с крысами? — взревел папаша, весь побагровел от ярости.
Схватил первое, что под руку попалось — курицу, — и отлупил меня. Это я так ценник написал с ошибками.
В ту ночь я понял, что терять мне уже нечего. Хватить терпеть, пора отомстить. Говорят, мстить надо хладнокровно, но по мне, мясо хорошо парное, пока кровь еще дымится. Вот и с местью то же самое. Так что месть я папаше с Гадсоном устроил с пылу с жару.
На следующий вечер папаша сел ужинать — как обычно, картошкой с мясным пирогом моего приготовления. Явился и Гадсон, он часто у нас ужинал. Жрали они, доложу я вам, так, будто им жить осталось всего ничего. Смотреть на это с души воротило. Рты набили, чавкают, только что не давятся от жадности, крошки роняют, по подбородкам соус течет — свиньи, не люди, одно слово.
Я наблюдал, как они ужинают. Меня трясло от отвращения, но в то же время я глаз отвести не мог — ведь уписывали-то они не просто мясной пирог, а пирог по особому рецепту, который я сам придумал. Вот вам пирожки с крысами!
Наутро меня разбудили пронзительные вопли, которые неслись со второго этажа. Взбежал я наверх и вижу: папаша так и корчится, так и извивается на кровати. |