Вдруг я оказываюсь на морском берегу, но память о поезде не оставляет меня.
Воспоминание о нем даже не становится менее четким. Оно просто устремилось на океанский берег, словно комета.
Все убогое, поддельное, тонкостенное, как картонное. Кони-Айленд, луна-парк души. Вовсю торгуют павильончики. Полки ломятся от чашек с
блюдцами и кукол, набитых трухой, и будильников, и плевательниц. Над каждым павильончиком по три воздушных шарика, как символ надувательства.
Прогуливаются евреи в макинтошах, улыбаются японцы, в воздухе стоит запах лука, тянет чадом от жарящихся гамбургеров. Гомон, гомон и, заглушая
все, - рокот, ровное шипение и мощный хлопок фейерверка, долгое, без остановки, аденоидное сопение забитой носоглотки над грязным притоном.
Позади улицы картонных фасадов фейерверки вспарывают ночь сверкающими, пылающими зубами; моллюски валяются на песке и выпускают струйки озона из
анальных отверстий. В океанской ночи "Стипль чез" похож на седую бороду. Все скользит и: крошится, все искрится, колеблется, качается и
шатается.
Где тот теплый летний день, когда я впервые увидел землю, устланную зеленым ковром, и мужчин, и женщин, движущихся как пантеры? Где нежная
журчащая музыка, поднимающаяся по сочным корням земли, что слышал я? Куда идти мне, если всюду ямы-ловушки и скалящиеся скелеты, мир, вывернутый
наизнанку, так что все потроха
__________ * Хороший (нем.).
** Это было хорошо! (нем.) 608 вывалились наружу? Где преклоню я голову, если крутом нет ничего, только медведи, макинтоши, пересвист
босяков, разбитый штакетник? Неужели мне вечно'так и шагать по этой бесконечной картонной улице, мимо этих картонных фасадов, которые можно
проткнуть пальцем, можно повалить, дунув на них, можно поджечь, поднеся спичку? Мир превратился в таинственный лабиринт, воздвигнутый бригадой
плотников в течение ночи. Все - ложь, фальшь. Картон.
Я иду вдоль раскинувшегося океана. Песок усеян людьми-моллюсками, ждущими, чтобы кто-то раскрыл их раковины. Их отчаянные мучения незаметны
среди рокота волн и гомона толпы. Отгоревшие фейерверки падают на них, их оглушают вспышки, их топит прибой. Они лежат за картонным фасадом
улицы в ночи цвета оникса, и слушают шкворчание жарящихся гамбургеров. Гвалт, гомон, треп и шутки, по длинным гладким желобам катятся шары к
маленьким отверстиям, заполненным безделушками: чашками с блюдцами, плевательницами, цветочными горшками и набитыми трухой куклами.
Лоснящиеся япошки моют мокрой тряпочкой резиновые растения, армяне крошат лук на микрокосмические частицы, македонцы, у которых руки как
черная патока, бросают лассо. Все мужчины, женщины и дети одеты в макинтоши и у всех аденоиды, насморк с кашлем, диабет, коклюш, менингит. Все,
что стоит, скользит, катится, кувыркается, вертится, дергается, качается, колеблется и падает, все держится на гайке с болтом. Властелин души -
гаечный ключ. Верховная картонная власть.
Моллюски уснули, звезды бледнеют. Все, что есть вода, дремлет сейчас в накладном кармане гиены. Утро встает как стеклянная крыша над миром.
Поблескивает гладь: океан покачивается в безмятежном сне.
Уже не ночь, еще не день. Заря, летящая над легкой рябью на крыльях альбатроса.
Все звуки приглушены, гулки, тусклы, как если б человек все делал под водой. Я чувствую, как вода убывает, без страха не возвратиться; я
слышу, как плещут волны, не боясь утонуть. Я иду среди обломков рушащегося мира, но на моих ногах нет синяков от ушибов. |