Теперь лезвие потеряло свой блеск, снег превратился в слякоть; вместо
алмазных морозных узоров на стекле жирные потеки, от которых разит жабами и болотным газом. "Принеси мне червей потолще, - просит он, - и мы уж
гольянов-то как-нибудь наловим". Такой вот безнадежный горемыка у меня отец. Я стискиваю его пустые руки через колченогий стол.
Ночь и страшный холод. Опустив голову, бочком подходит ко мне проститутка и, взяв за руку, ведет в отель с голубой эмалевой вывеской над
дверьми. Наверху, в комнате я хорошенько рассматриваю ее. Она молода, атлетического сложения и, что лучше всего, совсем темная. Она не знает,
как зовут хотя бы одного короля. Не говорит даже на родном языке. Всякий раз, когда я обращаюсь к ней, она присасывается ко мне, словно
высасывает горячий жир из мозговой косточки. Она смазывает себя этим жиром. Все это для того, чтобы не мерзнуть зимой, защититься от холода
слоем жира, как она объясняет мне в своей бесхитростной манере. Когда весь жир из моих костей высосан, она откидывает покрывало и с
поразительной бойкостью начинает свой полет на трапеции. Комната напоминает гнездо колибри. В чем мать родила она складывается в .шар, лицо
между грудей, ладони просунуты между ног. Она похожа на зеленую ягоду, из которой того гляди выскочит косточка.
Вдруг я слышу, как она говорит в этой дурацкой американской манере: "Я могу вот это, а вот то не могу!" После чего демонстрирует, что она
может. Может что? Ну, принимается, прямо как колибри крылышками, трепетать нижними губами. У нее маленькая поросшая шерстью голова, преданные
собачьи глаза. Как у изображения черта на фреске времен расцвета папства. Подобное несоответствие вовсе ошарашивает меня. Я сижу под
пневматическим молотом: всякий раз, как я смотрю ей в лицо, я вижу железную щель и в ней человека в железной маске, подмигивающего мне. От этого
паясничанья становится жутко, ибо человек подмигивает слепым глазом, слепым, источающим слезы, грозящие перерасти в слезопад.
Если бы ее руки и ноги так не переплелись, если б она 611 не была скользкой, свившейся в клубок змеей, задыхавшейся под маской, я б мог
поклясться, что это моя жена Альберта, или если не моя жена Альберта, то другая жена, хотя думаю, что Альберта. Я был уверен, что всегда узнаю
Альбертину расщелину, но ежели тело завязано узлом, а между ног - маска, то одну расщелину не отличишь от другой и над каждой сточной трубой -
решетка, в каждом стручке - горошина, за каждой щелью - человек в железной маске.
Сидя на стуле возле железной кровати - подтяжки спущены и висят, падающий молот бьет по черепу, - я начинаю представлять себе женщин,
которых знал. Женщин, которые от души раздвигали бедра, чтобы врач засунул внутрь резиновый палец и смазал трещины на их эпиглоттисах. Женщин с
такой тонкой перегородкой, что простая царапина иглой отзывается подобием Ниагарского водопада в поврежденном мочевом пузыре. Женщин, способных
по часу сидеть с вывернутой наизнанку маткой и подштопывать ее. Странных женщин с головой, поросшей шерстью, и собачьими глазами, у которых в
непотребном месте спрятаны или будильник или картинка-головоломка, в самый неподходящий момент будильник начинает трезвонить; как раз когда небо
озаряется римскими свечами, а влажные искры образуют крабов и морскую звезду, именно тогда непременно головоломка рассыпается, в зад впивается
пружина, в палец вонзается ноготь, от корсета несет потом. Странных, с собачьими лицами женщин в жестких воротничках, с отвислыми губами,
подергивающимися веками. Толстозадых пляшущих дьяволиц с палатинских фресок, на двери всегда цепочка, а на месте стойки для зонтиков
обязательная плевательница. |