В редких зарослях я был рожден, закутанный в облако белой шерсти. Одно лишь мгновение пасся я беззаботно,
затем ощутил удар лапы. В горячем пламени догорающего дня я слышал дыхание за ставнями; медленно я проходил мимо всех домов, прислушиваясь к
толчкам крови. А затем однажды ночью проснулся на жесткой скамье в замерзшем саду на юге. Слышал траурный свист паровоза, видел белый песок
дорог, тускло поблескивавших, как проплешины.
Если я странствовал по миру, не чувствуя ни радости, ни боли, то это потому, что в Таллахасси из меня вырвали душу. В углу, против
сломанного забора, в меня запустили грязные лапы и грязным ножом вырезали все, что было моим - все святое, интимное, запретное. В Таллахасси из
меня вырезали душу; возили по городу и испещряли тигриными полосами. Однажды я с полным правом свистнул удалым посвистом. Однажды я прошелся по
улицам, слушая стук крови, пробивавшийся сквозь фильтрованный свет ставен. Теперь внутри меня живет рокот, похожий на рокот карнавала в разгаре.
Мои бока взрываются миллионом мелодий шарманки. Я иду по улице ранних мук, где кипит карнавал. Я продираюсь в толпе, расплескивая мелодии,
которым выучился. Радостная, праздная греховность качается от тротуара к тротуару. Сплетение человеческой плоти, раскачивающееся, как тяжелый
канат.
У спиральных висящих садов казино, где вспыхивают коконы неона, поднимающаяся по окаймленной цветами тропинке женщина останавливается на
миг, чтобы взять меня на прицел соблазна. Моя голова сама собой качается из стороны в сторону - дурацкий колокол на колокольне. Когда она
уходит, смысл ее слов начинает доходить до меня. Кладбище, сказала она. Вы видели, что они сотворили с кладбищем? Слоняясь потом, как в горячем
давильном прессе, - все окна расшторены, на ступеньках крылец кишит детвора, - я продолжаю думать над ее словами. Слоняясь, как беззаботный
ниггер - ворот распахнут, пятки скособочены, пальцы ног растопырены, мошонка как 618 тугой мяч. Меня обволакивает теплое южное благоухание,
навеваемое крыльями кондора, и добродушная лень.
Они сотворили с этой улицей то, что Иосиф сотворил с Египтом. Что они сотворили?
Уже не вы, не они. Землю золотых спелых хлебов, краснокожих индейцев и чернокожих негров. Ни кто эти они, ни где их искать, я не знаю. Знаю
только, что они взяли землю и заставили ее улыбаться, взяли кладбище и превратили его в плодородное, стонущее поле. Все надгробные плиты
сдвинули, все венки и кресты убрали. Рядом с моим домом стонут под тяжестью урожая затопленные чеки; почва жирна и черна, крепкие, упорные мулы,
утопая копытами во влажной земле, тянут плуг, что режет ее, словно мягкий сыр. Все кладбище поет -изобильным, тучным урожаем. Поет стеблями
пшеницы, кукурузы, ржи, ячменя. Кладбище ломится от съестного, мулы машут хвостами, здоровенные черные негры мычат и поют, пот катится по их
ногам.
Вся улица ныне живет с кладбищенской земли. Хватает всем. Даже с лихвой. Излишек остается неубранным, остается петь и танцевать, гнить на
корню свидетельством греховности и беспечности. Кому могло пригрезиться, что житейская мудрость бедных усопших шельмецов, разлагающихся в своих
гробах под каменными плитами, окажется столь плодотворна? Кто мог бы подумать, что у этих тощих лютеран, этих тонконогих пресвитериан останется
столь доброе жирное мясо на костях для такого богатого компоста, для такой прорвы червей? Даже сухие эпитафии, высеченные на могильных камнях,
обладали животворящей силой. Лежа в сырой земле, эти распутные, блудливые вурдалаки спокойно претворяют свою власть и славу. |