Изменить размер шрифта - +

    Рю д'0рсель; солнце прячется за горизонт. Может, солнце, а, может, и сама улица, неуютная, как проход. Ведь и моя кровь под собственным

весом устремляется в хрупкие, прозрачные сосуды нервов. На подернутьгх грустью фасадах рю Лепик налет сажи, тонкая зеленоватая пыль неумолимого

обветшания, печать упадка. И вдруг с места в карьер все меняется. Внезапно улица как бы распахивает челюсти, и в них застывшей белоснежной

мечтой, воплощенной в камне грезой высится Сакре-Кер.
    Стоит вторая половина дня, и его тяжеловатая белизна давит. Белизна удушающая, печальная, как живот пресыщенной женщины. Кровь струится взад

и вперед по жилам, резкость внешних очертаний смягчена мягким светом, огромные, пышные купола упруги, как груди туземки. На головокружительных

откосах шипами торчат деревья; их пушистые ветви лениво подрагивают над невидимым потоком, зачарованно бегущим под их корнями. Клочья неба

липнут к концам ветвей нежными бумажными полосами, выкрашенными в восточную синь. Ярус за ярусом - зеленеющая земля, усеянная хлебными крошками,

запаршивевшими бродячими собака- 633 ми, маленькими каннибальчиками, выскакивающими из сумок кенгуру.
    Белизна балюстрад; мощи христианских святых тянут отрубленные конечности в молчаливой агонии. Шелковистые бедра сплетаются в куфические

письмена: не то длинноногие шлюхи, не то отощавшие бакланы, не то онемевшие гурии. С оттенком мавританского фатализма все пухлое здание Корана в

переплете из белой слоновьей кожи тяжестью своих каменных грудей давит на Париж.
    На Монмартр спускается ночь. Ночь воцаряется и на бульварах, ночь с небом цвета адского пламени и - от Клиши до Барбе - орнаментом раскрытых

гробниц. Мягкая парижская ночь, словно лестница беззубых десен, на ступенях которой ухмыляются вурдалаки. У подножия холма со всех сторон тихо

журчат писсуары, давясь огрызками размякшего хлеба. Именно ночью Сакре-Кер предстает во всей своей протухшей красоте. В это время белизна его

кожи и влажное каменное дыхание давят на кровь, как клапан. Ночь; Париж освобождается от своей белой лихорадочной крови. Песчинки времени

сыплются сквозь отверстия ксилофона, круглая тарелка луны тревожным звоном возвещает о его конце, серое вещество плавится в черепе.
    Перевернутым цилиндром опускается ночь, и изысканные цветы ума, желтые нарциссы и белые маковки, превращаются в сырую, бесформенную массу.

На самой вершине монмартрского холма под сводом синего неба гигантские каменные кони бесшумно грызут удила. От стука их копыт на северном

Шпицбергене и на южной Тасмании содрогается земля. Весь земной шар вращается на мягкой оси бульваров. Вращается быстрее и быстрее. Быстрее и

быстрее; а музыканты по ту сторону стены настраивают свои инструменты. И вновь я слышу вступительные такты танца - танца дьявола с ядом и

шрапнелью, танца пламенеющих сердец, вспыхивающих и вопиющих в ночи.
    На высоком холме, в весеннюю ночь, один во чреве кита, вишу я вверх ногами с налившимися кровью глазами и белыми, как трупные черви,

волосами. Одно чрево, одно тело, один гигантский кит, догнивающий, как зародыш, под погасшим солнцем.
    Люди и вши, вши и люди, безостановочно устремляющиеся к свалке личинок. Вот весна, о которой пел Иисус на кресте с губкой у окровавленного

рта под лягушечий хор. Ни следа ржавчины, ни нотки меланхолии. В черном горячечном сне голова бессильно клонится к паху, прошлое медленно

погружается в океан забвения, небесный образ пригвожден и забрызган грязью. В каждом чреве - скрежет железных подков, в каждой могиле - рокот

патронных гильз.
Быстрый переход