Аллейн не стал спрашивать, не является ли это также одной из причин, по которым никто пока не набрался безрассудной смелости выставить против него свою кандидатуру.
Громобой протянул здоровенную, красивую руку и положил ее на колено Аллейна.
— Ты был и остался лучшим моим другом, — сказал он. — Мы были близки в «Давидсоне». Мы оставались близкими людьми, пока я изучал право и каждый день обедал в «Темпле». Мы и теперь близки. Но то, о чем мы сейчас говорим, связано с цветом моей кожи, с моей расой. Моей чернотой. Прошу тебя, дорогой мой Рори, не старайся понять, постарайся просто принять.
Единственным, что смог Аллейн ответить на такую просьбу, было:
— Все не так просто.
— Нет? Почему же?
— Если бы я говорил только о моей собственной тревоге за твою жизнь, я ответил бы, что не могу ни понять этого, ни принять, а ты как раз этого слышать от меня и не хочешь. Поэтому я вынужден вновь обратиться в получившего трудное задание упрямого полицейского и вернуться к прежним моим доводам. Я не состою в Специальной службе, но мои коллеги из этого отдела попросили меня сделать все, от меня зависящее, что выглядит делом дьявольски сложным. Я обязан объяснить тебе, что их работа, чрезвычайно тонкая и немыслимо трудная, станет вдвое труднее, если ты не пожелаешь им помочь. Если тебе, например, внезапно захочется изменить маршрут, по которому ты должен следовать на какой-нибудь прием, или выйти из посольства, никому ничего не сказав, и отправиться подышать в одиночестве воздухом в Кенсингтонском парке. Грубо говоря, если тебя убьют, кое-кому в Специальной службе оторвут голову, а отдел в целом утратит всякое доверие, питаемое к нему на высшем и низшем уровнях, не говоря уж о том, что вековая репутация Англии, как страны, в которой можно не бояться покушения на убийство по политическим мотивам, пойдет прахом. Как видишь, я обращаюсь к тебе не только от имени полиции.
— Полиция, как институт, призванный служить народу… — начал Громобой, но осекся и, как показалось Аллейну, покраснел.
— Ты хотел сказать, что нам следует знать наше место? — мирно осведомился Аллейн.
Громобой поднялся и принялся мерить шагами комнату. Аллейн тоже встал.
— У тебя талант ставить человека в неудобное положение, — вдруг пожаловался Громобой. — Я это еще по «Давидсону» помню.
— Похоже, я был препротивным мальчишкой, — откликнулся Аллейн. Он чувствовал, что уже сыт «Давидсоном» по горло да и что еще оставалось сказать?
— Я отнял у Вашего превосходительства слишком много времени, — произнес он. — Прошу меня простить.
И замолк, ожидая разрешения удалиться. Громобой скорбно уставился на него.
— Но ты же согласился позавтракать с нами, — сказал он. — Мы договорились. Все уже подготовлено.
— Вы очень добры, Ваше превосходительство, но сейчас только одиннадцать часов. Не могу ли я до того времени вас покинуть?
К полному своему смятению он увидел, как налитые кровью глаза Громобоя заполняются слезами. С величавым достоинством Громобой произнес:
— Ты меня расстроил.
— Мне очень жаль.
— Я так обрадовался твоему приезду. А теперь все испорчено и ты называешь меня «превосходительством».
Аллейн ощутил, как у него дрогнули уголки губ, и в то же время его охватило странное сострадание. Совершенно неуместное чувство, решил он. Он напомнил себе, что Президент Нгомбваны отнюдь не принадлежит к восторженным простачкам. Это хитрый, целеустремленный и порою жестокий диктатор, наделенный, что также следует признать, способностью быть верным другом. К тому же он — человек чрезвычайно наблюдательный. |