И в ту же секунду он вспомнил Тота и всей плотью потянулся к женщине, с которой его разлучили. Едва миновала опасность, державшая его в напряжении все последнее время, как открылась старая рана, ожила неизлеченная боль, разлился по жилам яд любви, любви, без которой не стоило и жить. Что делал он на этой скамейке в цепких объятиях тощей бессердечной самки? Между тем он не смел пошевельнуться, из страха что-нибудь разрушить; он окаменел.
Катрин понимала, что он не испытывает к ней ничего: камень, труп. Но ее устраивал и труп. Она обнимала своего бесчувственного возлюбленного. Лучше такого, чем ничего. Кончиками пальцев она, как бы машинально (а в действительности очень старательно), поглаживала пушок на его грубой руке.
Он же думал о том, что чувствовала бы Тота, окажись она рядом. Ее ушами он услышал соловьев, пение которых долетало словно из какого-то неведомого мира. Глазами Тота увидел сквозь сплетение черных веток потускневшую голубизну еще почти беззвездного неба, такого, какое предшествовало рождению созвездий, полного первозданной свежести, пришедшей на смену хаосу. Все, что не дано было ощущать ему самому, он воспринимал через Тота, так сильно она владела всеми его чувствами; вместе с тем он оставался самим собой, двадцатилетним деревенским парнем: он разорвет все путы, он найдет Тота и разрешения у мальчишки-кюре спрашивать не станет. Ему теперь никто не нужен. Катрин, конечно, надо пощадить… жениться на ней, а уж потом…
Девушка сидела, склонив голову на грудь Андреса; она чувствовала биение его сердца, немного учащенное, но ничего дурного не предвещавшее. Он глубоко вздохнул, легонько отстранил ее и прислушался. Она поглядела на него с беспокойством. Он проговорил тихо:
— Соловьи… — словно бы слышал их впервые в жизни.
Матильда тоже их слушала, хотя окна в комнате Симфорьена были плотно закрыты. Окуренный лечебными травами, он заснул полусидя, опираясь на груду подушек. Но страх не отпускал его и во сне, он стонал и все доказывал кому-то свою невиновность.
Матильда раздвинула шторы, прижалась лбом к стеклу. Она слышала, как бьется о камни Бальон и перекликаются два соловья у Фронтенаков. Симфорьен наказывал ей ни в коем случае не открывать окно: «от пыльцы и прочей растительной пакости» у него обострялись приступы. Но она задыхалась в этой зловонной комнате. Запах курений и мочи спирал ей грудь. И только тонкое стекло отделяло ее от свежего воздуха, молочно-белой ночи, посеребрившей увядающие гроздья сирени и первые цветы боярышника. Рука ее потянулась к шпингалету и замерла…
— Нет, нельзя, — спохватилась Матильда.
Аббат Форка сказал ей: «Не спрашивайте меня, какова степень вашего участия в этом преступлении. Вам отпускается ваш грех. Но при условии, что вы будете выполнять все, что нужно по уходу за мужем: Господь ждет от вас полной и безоговорочной самоотдачи!» Поначалу подчинение этому приказу принесло ей облегчение и покой. Но в этот вечер, впервые со дня исповеди, ей стало невмоготу.
Может, это потому, что человеческий суд больше не угрожает Градеру, и смерть, уже простершая над ним крыло, скоро похоронит всю эту кошмарную историю? Матильда снова ощутила себя живой и свободной. Чего ради она, здоровая, полная сил женщина, должна быть привязана к этому чуть ли не покойнику, задыхающемуся и хрипящему даже во сне? Некоторые, между прочим, времени даром не теряли, они счастливы: Катрин и Андрес… Андрес и Катрин. Они гуляют сейчас рука в руке, они вместе… Матильда отпускает занавеску, идет в туалетную комнату. Окошко тут под самым потолком. Матильда кладет на табурет стопки переплетенных журналов «Иллюстрасьон», которые Симфорьен листает, когда ему не спится, встает на них и высовывает голову в бездну мерцающих сумерек с сияющими сквозь ветки звездами. Лицо ей обдает влажным дуновением. С лугов доносится кваканье лягушек и запах водяных растений. |