— Мне пора на дежурство, — сказал Андрес Катрин.
Он знал, что аббат Форка не ждет его раньше одиннадцати, но выносить тяжесть девичьей головы у себя на плече стало ему невмоготу. Катрин вызвалась проводить его до поселка, и он не нашелся, что возразить. Но едва только они дошли до первых домов, он пожелал ей спокойной ночи и продолжил путь один.
Луна била по неказистому фасаду дома кюре. Имея в запасе три четверти часа, Андрес намеревался провести их на свободе. Отца он не боялся: тот уже почти не мог говорить. Другое дело священник… Предстоит выдержать его взгляд… А может, он ясновидящий, этот аббат Форка… Тогда он прочтет в сердце Андреса… И начнет причитать: «Я приютил вашего умирающего отца, не платите мне злом за добро… Оставьте в покое мою сестру…» Что противопоставить шантажу? Андрес не умел лгать и лукавить. Лучше ответить уклончиво. До чего же он ненавидит этих типов в сутанах: жизнь отравляют, стремятся сделать других такими же несчастными, как сами. Так бурчал про себя юноша, вышагивая вдоль ограды. Обойдя вокруг дома, он поднял голову.
В глубине одной из комнат светился ночник у постели отца. Открытое окно перегораживал черный силуэт. Кюре сидел, должно быть, на подоконнике, опершись затылком о раму, и профиль его китайской тенью выделялся на освещенном фоне. Ворот сутаны был расстегнут, голова чуть запрокинута. «Воздухом дышит», — подумал Андрес. Действительно, сидящая фигура священника ничем не выдавала его внутренних терзаний. Только что он битый час успокаивал больного: тот готовился к причастию, но то и дело, вспомнив еще какой-нибудь проступок, впадал в панику и ощущал потребность исповедаться снова. Аббату Форка с трудом удавалось его утихомирить. Сейчас убийца лежал и улыбался небесам.
Ален подошел к окну, совершенно обессиленный. Всю свою веру, надежду, любовь он вложил в этого человека, и сам теперь чувствовал себя опустошенным. Тут, поблизости — камнем докинуть можно — завихрялась вода Бальона над омутом, куда Градер выбросил лопату. Шелестели тополя на берегу, а когда ветер стихал, кюре слышал перекличку двух соловьев. Ночь жила и дышала во сне. Ее дыхание касалось волос Алена, доносило до него с реки запах дикой мяты, а из поселка — благоухание жасмина и отцветающей сирени. Справа, из угла комнаты, прерываемый кашлем и стуком плевательницы о ночной столик, лился неразборчивый шепот, в котором выделялись слова: «Помилуй меня, грешного».
Убийца и искуситель отходил в вечность в мире и покое. В радости. А целомудренный юноша, приютивший его, спасший от отчаяния и отпустивший ему грехи, ощущал в душе волнение, чуть ли не тревогу. Если бы речь шла о каком-то определенном соблазне, он подавил бы его в зародыше. Но тут он и сам не мог объяснить, что за смутная тоска переполняла его сердце и почему ему хотелось плакать. В его чувствах не было ничего дурного, от чего ему следовало бы отшатнуться или хотя бы покраснеть… И все же он пребывал в смятении: он не ощущал присутствие Бога, утратил контакт с Ним… Не совсем, конечно: в глубине его души по-прежнему жила любовь, она не покинула его… Просто сердце его повернулось в эту минуту к тому, что тоже существует реально: к этой тихой ночи, насыщенной ароматами жизненных соков. В комнате умирал человек, который всегда подчинялся велениям плоти, исполнял все ее требования, дошел до убийства, и тем не менее он засыпал в объятиях Божьих. Он оканчивал жизнь в мире… «Господи, — думал Ален, — я с самого начала принадлежал Тебе, Ты владел мной безраздельно, и я без сожаления заглушу тот трепет, что пробудила во мне эта ночь, задушу его столько раз, сколько понадобится, потому что люблю только Тебя».
Ален повернул голову на звук скрипнувшей двери, увидел Андреса, слез с окна и взял юношу за руку. |