Паха Сапа парит, отталкиваясь от правого угла подбородка Вашингтона, все еще в полутораста футах над высшей точкой каменистого склона внизу, когда скорее чувствует, чем слышит или видит, как на втором тросе с лебедки наверху спускается Гутцон Борглум.
Босс проскальзывает между люлькой Паха Сапы и остатками первого лица Джефферсона, высеченного в скале, почти минуту разглядывает обнаженную взрывом породу, а потом легко поворачивается к Паха Сапе.
— Ты, старик, упустил несколько ребрышек на дальней щеке.
Паха Сапа кивает. Эти ребрышки кажутся лишь мелкими тенями в пятне слабого февральского света, отраженного от щеки и носа Вашингтона на расчищенном теперь торце скалы. Паха Сапа чувствует, как холодает, по мере того как тускнеет свет на южном склоне. Он знает, что Борглум должен найти какой-нибудь изъян — он всегда так делает. Что касается обращения «старик», то Паха Сапе известно, что через несколько недель Борглум будет праздновать свое шестидесятишестилетие, но он никогда не говорит о своем возрасте и понятия не имеет об истинном возрасте Паха Сапы, которому в августе будет шестьдесят девять. Паха Сапа знает, что хотя Борглум называет его «стариком» и «старым конем» перед другими людьми, но на самом деле уверен, будто единственному индейцу, который работает на него, пятьдесят восемь, как об этом написано в его личном деле, заведенном на шахте «Хоумстейк».
— Да, Билли, ты был прав касательно размеров зарядов. Я сомневался, что нужно использовать столько маленьких, но ты оказался прав.
Голос Борглума, как всегда, похож на недовольное журчание. Немногие рабочие любят его, но уважают — почти все, а Борглуму ничего другого и не надо. Паха Сапа не любит и не уважает Борглума, но он знает, что то же самое можно сказать о его отношении к любому вазикуну, за исключением нескольких уже ушедших из жизни и одного живого по имени Доан Робинсон. Паха Сапа, прищурившись, смотрит на чистую скалу, где полчаса назад стоял трехмерный набросок Джефферсона.
— Да, сэр, мистер Борглум. Если бы еще на несколько зарядов побольше, то эта трещина расширилась бы, и вам пришлось бы ее латать шесть месяцев. А заложи мы малых зарядов поменьше, пришлось бы взрывать целую неделю, а потом еще месяц выравнивать.
Это самая длинная речь, произнесенная Паха Сапой за несколько месяцев, но Борглум в ответ только хмыкает. Паха Сапа хочет, чтобы Борглум поскорее ушел, потому что чувствует динамитную головную боль — в буквальном смысле динамитную. Паха Сапа целый день работал на холоде без рукавиц — резал, формовал и размещал заряды с самого утра, а в динамите, как известно всем взрывникам, содержится что-то такое (возможно, из-за нитроглицерина), что выступает капельками на поверхность, словно опасный пот, просачивается через кожу взрывника, доходит до основания его черепа и вызывает такие пульсации и головные боли с потерей зрения, по сравнению с которыми обычные мигрени просто тьфу. Паха Сапа пытается сморгнуть с глаз красную пленку, которая неизменно сопровождает головную боль.
— Ну, я думаю, можно было и чище сработать. И уверен, ты сумел бы израсходовать меньше динамита и сэкономить нам немного денег. Готовься к установке новых зарядов на верхней трети новой площадки рано утром. Будем взрывать в полдень.
Борглум дает отмашку своему сыну Линкольну, стоящему у лебедки: давай поднимай.
Паха Сапа кивает, чувствует, как кивок вызывает приступ боли и головокружения, ждет, когда Борглум достигнет сарая с лебедкой, после чего собирается пройти еще раз по кругу, чтобы рассмотреть все тщательнее. Но босс, прежде чем исчезнуть в темном прямоугольнике выступающего днища сарая, кричит ему:
— Билли… ты, похоже, не прочь и под Вашингтона подложить побольше динамита?
Паха Сапа отклоняется назад как можно дальше, касаясь скалы только носками, его тело принимает почти горизонтальное положение в люльке, и над долиной на высоте в две сотни футов его удерживает всего лишь металлический трос толщиной в одну восьмую дюйма. |