Я пустил Вика шагом, но потом пришпорил его, переводя на легкий галоп, и ты положила руки мне на плечи и подтянулась повыше, твои залитые кровью белые бедра поднялись и обхватили меня. Я был и без того возбужден. А тут ты уселась на меня.
Я чувствовал твое горячее дыхание у себя на шее.
— Скорее, — застонала ты.
Я перевел Вика на ровный, но в то же время бешеный галоп. Я поднимался и падал в тебя с каждым движением его копыт и громадной дыбящейся спины. Я плотно прижимал тебя к себе правой рукой, а левой держал поводья. Мой гнедой хотел мчаться во всю мочь. Я позволил ему.
Мы, кажется, вскрикнули одновременно, сжимая друг друга в немыслимо тесных объятиях, сближаясь еще больше, когда подскакивали и опускались в ритме тяжелого галопа Вика. Мы не могли бы быть ближе. Мы одновременно закидывали далеко назад головы, и наши крики неслись к солнцу.
Я помню, что наслаждение было так велико, что переходило в боль. Мы были в крови, кровь капала с нас, оставляла след за Виком, который несся галопом, и я не видел в этом ничего предосудительного. Даже горьковатое послевкусие крови с желчью было частью боли, солнечного света и освобождения — источником невероятной и неповторимой силы и страсти.
И любви.
В ручейке оставалось немного воды — достаточно, чтобы смыть с нас большую часть крови и грязи, но нам приходилось по очереди ложиться в самую глубокую часть русла, наши тела были шире ручья, и мы катались по усеянному галечником дну, терлись об него, словно обезумевшие выдры. В конечном счете нам пришлось использовать нижние юбки как губки, а не полотенца, а закончив, мы запрятали их в ил и тростники.
Когда мы вышли из ив, чтобы снова усесться на Вика, я поделился с тобой, дорогая Либби, моими страхами: весь Седьмой кавалерийский может появиться с востока, когда мы усядемся на коня и будем все еще в миле от нашей второй стреноженной лошади и одежды.
Это вызвало у нас приступ смеха. На обратном пути ты сидела сзади, твои груди, полные и требовательные, прижимались к моей спине, одна твоя рука обхватывала меня за грудь, а другая по-хозяйски лежала у меня между ног, и мы продолжали смеяться, даже одеваясь (твоей амазонке явно не пошло на пользу наличие всего лишь одной оставшейся нижней юбки). Большую часть обратного пути до форта мы смеялись, а когда нам все же удавалось взять себя в руки, то стоило одному из нас посмотреть на другого — и смех возобновлялся.
Конечно, Либби, это были любовь и страсть, но именно ты позднее сказала: «Я никогда не чувствовала себя более живой, Оти!» Я испытывал это чувство прежде, но только в разгар боя. Тогда я не сказал тебе этого, а теперь говорю, потому что знаю: ты поймешь.
Иногда, моя дорогая, я думаю, может, этот благодатный сон, в котором я пребываю, перейдет в кому, а кома неотвратимо — в смерть, но потом я вспоминаю что-нибудь вроде того нашего утра в прерии и понимаю: это невозможно… Я не умру, не могу, не должен умереть, не увидев тебя еще раз. Не поговорив с тобой еще раз.
Не занявшись с тобой любовью еще раз.
11 На Шести Пращурах
Август 1936 г.
Стало известно, что президент Рузвельт наверняка приедет на Черные холмы.
На рабочих площадках на торце скалы и на самих лицах обсуждают новость: президент уступил бесконечным уговорам Борглума и включил в свой плотный график пребывания в Южной Дакоте официальное открытие головы Томаса Джефферсона, вероятно, произойдет это в воскресенье, 30 августа.
Остается меньше недели, думает Паха Сапа. К тому времени он должен успеть подготовиться.
Работы на горе Рашмор продолжаются в самом высоком темпе за всю историю проекта, несмотря на то что это лето 1936 года — самое жаркое за всю историю наблюдений вазичу.
Каждый день Паха Сапа слушает разговоры других людей о температуре и о лесных пожарах на севере и о Пыльной Чаше на юге. |