Ничего это не значит… Поздно грехи замаливать… Поздно. Раньше надо было думать. Я проговаривал внутри себя эти фразы, а предательское чувство облегчения все больше обволакивало, дурманило… заставляло корчиться от боли, потому что я, бл****, ждал этого. Все эти чертовы годы я ждал. Что он пожалеет. Что признает вину. Так, словно это последняя дань памяти Лены. И сейчас, наконец дождавшись, я не хотел отпускать свою ненависть. Наказать хотел. Еще больше. Хотя видел, что уже сам себя наказал он, но мне было мало. Мало…
Из мыслей, в которых я сейчас варился, как в котле с кипящей смолой, опять выдернул хрипловатый голос старика.
— Сынок… вы ведь похожи… Ты и сам не подозреваешь, как сильно. Не веришь ему — поверь себе… Потом может быть поздно… не вернешь… а сожаление сожрет… как его сейчас… В тень превратился.
Я не отвечал ему, только смотрел, не моргая. Не понимая, что чувствую. Словно в прострации какой-то. Ненавидеть отца хотел и пожалеть одновременно. Упиваться злобой и тяжесть с души сбросить. Выплюнуть в лицо упреки все, что скопились, и прижать к себе, сжимая в объятиях, которых мы никогда не знали.
Я молча приблизился к могиле, отец встрепенулся, увидев меня. Мы молчали… Смотрели друг на друга и молчали. Долго… Казалось, вокруг нас вакуум какой-то образовался. Когда ни вздохнуть, ни пошевелиться не можешь. Как будто любое движение к апокалипсису приведет. К взрыву такой силы, что разнесет мир ко всем чертям. Только взгляды… В них воронка адская из эмоций, которые сжирают заживо, выплевывая из прожорливой пасти ошметки плоти. А дальше — штиль… тихий такой, что мертвым кажется. Когда смотришь на того, кто рядом, и кроме него не видишь больше никого. Впервые в жизни. Словно в душу заглянул, в которой только гниль ожидал увидеть, а оказалось — на ее дне одно сожаление осталось.
Не нужны были сейчас слова. Ни одно правильным не будет. И я, набрав в легкие воздуха, который казался мне сейчас чистым до головокружения, приближался к отцу. Вынул из пакета бутылку водки, поставил ее на деревянную скамейку и достал из коробки две хрустальные рюмки.
* * *
Савелий
— Ну все, Афган, теперь и помирать можно… — закрыв глаза и откинув голову назад, сказал своему помощнику Савелий Воронов.
— Да ты еще всех нас переживаешь, Ворон. Живучий, прям зависть берет, — отшутился мужчина.
— Да куда уж… уже на том свете прогулы мне ставят… Пора, Афган, пора… Все, что должен был, сделал уже… Теперь уже точно все…
Он смотрел, как отъезжает от ворот кладбища автомобиль, в котором сидел его сын, и в мыслях благодарил, тяжело вздыхая. Его вздох был легким и тяжелым одновременно. Облегчение от того, что приняли его раскаяние, только ничего не вернешь уже. И от этого паршиво на душе было. Что закончилось все так. Он же как лучше хотел… Другую жизнь сыну. Чтоб не возвращался в болото это, чтоб человеком стал, чтоб не связывало его ничего… Да херня все это. Ударил себя руками по коленям, потому что повторял слова эти, как мантру, словно они помогут закрыть пасть тому чувству вины, которое, словно раковая опухоль, сжирало его с каждым днем все больше. Не для сына. Не для него он все делал. Для себя в первую очередь… и не надо сейчас благими намерениями себя оправдывать. Решил он так. Хотел. Его решения не обсуждаются. Как смертный приговор — умри, но сделай. А тут девка эта, провинциалка чертова, карты ему спутала, сыну голову задурила. Да что они понимают… что знают в этой жизни? Ничего. У него еще таких, как она миллион будет. И не вспомнит через месяц. Какая разница, кто по ночам греть будет. Вот что думал. Уверен был, что все как по маслу пойдет. А ее прикормить можно, денег побольше — все они продажные, главное — не продешевить. |