|
Теперь ты сухо ухмыляешься, скривив губы в полуулыбке и, быть может, снова отметишь про себя, что этот негодяй Манфред опять приплясывает перед тобою, истекая елеем. Но Манфред боится за тебя. За этого странного, одинокого мальчика, который сорок лет тому назад называл меня обычно «дядя Мальфренд», забирался ко мне на колени, шарил в карманах пиджака и, бывало, находил там шоколадку или жевательную резинку. Когда-то мы были друзьями. А ныне – и я чудовище. Правда, чудовище карнавальное – с праздника Пурим: всякий раз, бреясь поутру, я вижу перед собою в зеркале лысую образину, ссохшегося негодяя, сатира, изо дня в день влачащего свое уродливое существование, чтобы в урочный час передать накопленные динары дорогим внукам. А что дорого тебе, Алекс? Что поднимает тебя по утрам? Что глядит на тебя из зеркала?
Когда-то мы были друзьями. Именно ты учил «дядю Мальфренда» ездить верхом на осле (Марк Шагал должен бы был увековечить это зрелище!), а я, в свою очередь, учил тебя, как спроецировать на стену целый театр зверей, сотворенный из теней, отбрасываемых нашими пальцами. Я часто приезжал к вам тогда и, случалось, читал тебе перед сном разные истории. А еще, бывало, мы играли в карты, одна игра запомнилась мне: ее называли «черный медведь». Цель этой игры – создать пары: танцор с танцовщицей, портной с портнихой, крестьянин с крестьянкой. И только черному медведю пары не находилось. Тот, у кого на руках оставался медведь, проигрывал. Всегда – без всяких исключений – проигрывал я. Не раз приходилось мне пускаться во все тяжкие, чтобы дать тебе возможность выиграть и чтобы при этом ты не заметил, как я поддаюсь. Ведь если ты проигрывал, тебя охватывал приступ жуткого, необузданного гнева, но еще страшнее было, когда ты подозревал, что победа досталась тебе без боя. Ты начинал все крушить, швырять, рвать в клочья, обвинять меня в мошенничестве, до крови кусать свою руку. Или впадал в мрачную депрессию и, словно какой-то зверек, уползал, желая под покровом темноты спрятаться в узком пространстве под лестницей.
И, напротив, всякий раз, когда я проигрывал, ты – в силу какого-то странного чувства справедливости – просто выходил из себя, стремясь вознаградить меня. Ты бегал в погреб и приносил мне оттуда холодное пиво. Ты дарил мне стеклянный шарик, которым играют в наших краях дети, называя его «гула». Либо подносил полную корзинку белых улиток, которых ты так старательно собрал во дворе. Ты, бывало, взбирался мне на колени и украдкой совал отцовскую сигару в карман моего пиджака. А однажды зимой ты пробрался в прихожую, чтобы отскрести грязь, налипшую на мои калоши. В другой раз, когда твой отец поднял на меня голос и выругал меня по-русски, ты устроил с помощью неисправного электроутюга короткое замыкание, чтобы весь дом погрузился во мрак именно в тот момент, когда метал он свои громы и молнии.
А в сорок первом я вступил добровольцем в британскую армию. Пять лет носило меня между Палестиной и Каиром, Киренаикой и Италией, а из Италии – в Германию и Австрию, из Австрии – в Гаагу, из Гааги – в Бирмингем. Все эти годы ты не забывал меня, Алекс: раз в две-три недели бравый солдат Мальфренд, бывало, получал от тебя посылку. От тебя, а не от твоего отца. Сладости, шерстяные носки, газеты и журналы из Эрец-Исраэль, письма, в которых ты вычерчивал проекты выдуманного тобою оружия. Я тоже имел обыкновение посылать тебе открытки отовсюду, куда приводили меня мои скитания. Я собирал и высылал тебе марки и банкноты разных стран.
Когда я вернулся в сорок шестом, ты освободил для меня свою комнату. Пока твой отец не снял для меня первую квартиру в Иерусалиме. И по сей день стоит на тумбочке возле моей кровати снимок, сделанный в апреле сорок седьмого: на нем ты – красивый, грустный и сильный, словно задремавший гимнаст, – держишь один из четырех шестов свадебного балдахина во время моего бракосочетания. |