Но однажды, на прошлой неделе, случилось так, что он не смог сдержать отправление своих естественных надобностей и испачкал себя в их присутствии. То ли поленился, то ли забыл попросить меня проводить его в туалет. Я велела Боазу немедленно отнести его в нашу комнату, вымыла его, сменила одежду, а назавтра – в качестве наказания – запретила спускаться в кухню. С тех пор он держится изо всех сил. До дождей, которые пошли только вчера, он даже гулял понемногу в саду: худой, высокий, в своих потертых джинсах, в какой-то смешной рубашке. Когда он ведет себя плохо, я, не колеблясь, могу поколотить его. Например, когда однажды ночью он спрятался от меня и тайком вскарабкался на крышу, где стоит телескоп, устремленным в звездное небо. Возвращаясь, он потерял сознание, свалился с веревочной лестницы и лежал, оглушенный, в коридоре, пока я не нашла его. Я отлупила его, словно собачонку, и теперь он ясно сознает, что преодоление лестниц ему уже не под силу, и позволяет Боазу относить его каждый вечер в нашу комнату. Мы научились у тебя милосердию.
А ты? Освобождаешься ли ты от своих занятий, от своего служения делу Избавления, чтобы успеть в половине второго забрать Ифат из яслей? Поешь ли ты ей своим хриплым голосом «Благодарим Тебя за хлеб насущный»? «Как прекрасна ты»? «Велик Ты в Царстве Своем»? А быть может, ты уже внедрил ее в семейство своего брата: перенес туда в коричневом чемодане всю ее одежду и игрушки, а сам держишь путь к скалистым горам Хеврона?
Если ты приедешь и привезешь ее – я прощу тебя, Мишель. Я даже буду спать с тобой. Сделаю все, что ты попросишь. И даже то, что ты постесняешься попросить. Время течет, и каждый минувший день, и каждая ночь – это еще одна высота и еще одна глубина, которые потеряны для нас. Они не вернутся. Ты молчишь. Мстишь, затаив обиду, верша суд всей строгостью своего молчания. Ты милосерден ко всему Израилю, милосердие твое распространяется и на древние руины, и на Боаза, и на Алека, но не на твою жену и твою дочь. Даже о том, что тобой предприняты шаги к разводу, ты посчитал нужным сообщить мне через твоего раввина. Который уведомил меня от твоего имени, что я – «взбунтовавшаяся жена», а посему отныне и в дальнейшем мне запрещено видеть Ифат. Неужели я недостойна даже того, чтобы ты потребовал от меня объяснений? Чтобы ты сам, накладывая на меня аскезу, указал мне путь к раскаянию и исправлению? Чтобы ты сам написал мне библейское проклятие? Боаз говорит:
– Лучше всего для тебя, Илана, дать ему возможность покончить там со своей злостью. Пусть он выместит все это на своих религиозных фанатах. А потом он, наверняка, успокоится и уступит тебе во всем, чего ты пожелаешь.
– Ты думаешь, я грешна перед ним?
– Никто не лучше другого.
– Боаз, по-честному, ты думаешь, что я сумасшедшая?
– Никто не более нормален, чем другой. Может, тебе хочется немного заняться сортировкой семян?
– Скажи, зачем ты строишь эту карусель?
– Для малышки, для кого же еще? Когда она вернется сюда.
– Ты веришь?
– Не знаю. Может быть. Почему бы и нет?
Нынче утром я снова врезала ему: он вышел без разрешения на балкон, стоял там под дождем, вымок. Его измученное лицо приобрело выражение полной отрешенности. Он что, решил покончить жизнь самоубийством? Усмехнувшись, он ответил мне, что дождь – это благо для полей. Я схватила его за рубашку, втащила в дом и отвесила ему пощечину. Я не смогла сдержаться: колотила кулаками по его груди, швырнула его на кровать и молотила его до тех пор, пока руки не заболели.
А он не переставал улыбаться, словно испытывал удовольствие, доставляя мне радость. Я лежала рядом с ним, целовала его глаза, его впалую грудь, его лоб, ползущий все вверх и вверх – потому что все больше выпадает волос. Гладила его, пока он не задремал. Тогда я встала и сама вышла на балкон: поглядеть – что же дождь сотворил с полями, да омыть свои раны – те, что причиняет мне тоска по тебе, по запаху твоего волосатого тела, запаху хлеба, и халвы, и чеснока. |