Изменить размер шрифта - +

И услышал шум воды, но то был не морской прибой и не плеск в ванне. Ему явственно слышались тихие шлепки волн о корму лодки или, может быть, о сваи причала, и звуки эти отдавались музыкой в его новой руке, которая легко и нежно, как струящаяся вода, поглаживала пополневшие груди миссис Клаузен.

Боль утихла, улетучилось и воспоминание о ней, и Уоллингфорд с наслаждением погрузился в спокойные воды сна — самого сладкого сна, какой ему когда-либо грезился, — и только одно тревожило его по пробуждении: это был как бы не совсем его сон! Да и ощущения, испытанные им, казались весьма далекими от тех, вожделенных, что были связаны с приемом темно-синих капсул.

Никаким сексом он во сне не занимался и не лежал, подстелив полотенце, на теплых досках причала, осталось лишь смутное чувство, что где-то рядом действительно есть причал.

Зато в ту ночь Патрик Уоллингфорд не слышал во сне щелчков фотоаппарата. Его можно было фотографировать сколько угодно — он и ухом бы не повел.

 

Отторжение и успех

 

— Это ведь не совсем твоя рука! — то и дело напоминала она, словно он нуждался в таких напоминаниях. — Представь, каково бедному Отто ощущать шевеление ребенка, которого он никогда не увидит. Конечно, его руке больно!

Но Уоллингфорду почему-то казалось, что больно ему самому. В своей прошлой жизни, с Мэрилин, он вполне мог бы ответить: «Ну, что ж, тебе лучше знать, больно мне или нет». Но теперь, с Дорис… Ему оставалось только терпеть и… обожать ее.

Кроме того, правоту миссис Клаузен подтверждало и еще одно немаловажное обстоятельство: новая рука существовала отдельно от Патрика и ничем не напоминала его собственную. И не потому даже, что левая рука Отто Клаузена была крупнее. Просто мы видим свои руки достаточно часто и настолько привыкаем к ним, что свыкнуться с чужой рукой почти невозможно. Порой Уоллингфорд с изумлением смотрел на свою новую руку, как будто ждал: а вдруг заговорит? Кроме того, он все время подавлял желание понюхать ее — запах у нее тоже был чужой. Миссис Клаузен всякий раз жмурилась от удовольствия, вдыхая ее запах — запах Отто.

Впрочем, было в жизни Патрика Уоллингфорда и кое-что приятное. Так, например, во время долгого послеоперационного и реабилитационного периода его карьера неожиданно пошла в гору. (Незадолго до операции он перевелся в бостонское отделение, поближе к доктору Заяцу и его команде.) Может быть, «в гору» — сказано слишком сильно, но, в общем, руководство телеканала позволило Патрику несколько расширить сферу деятельности.

Для него даже специально выделили лучшее время в сетке передач — субботний вечер, сразу после выпуска новостей; эта программа, дополнявшая обычную новостную, транслировалась из Бостона. И хотя Уоллингфорду по-прежнему поручали освещать самые нелепые и жуткие несчастные случаи, он все же получил разрешение комментировать сюжет — и делал это так достойно и неординарно, что удивлял и руководство канала, и себя самого. Ни в Бостоне, ни в Нью-Йорке — ни сам Патрик, ни даже Билл-дебил — не могли объяснить произошедшую с ним метаморфозу.

Патрик Уоллингфорд теперь вел себя перед камерой так, словно рука Отто Клаузена, породнившись с ним, научила его состраданию. О таком и не помышляли на «канале катастроф», да и репортажам самого Патрика подобная проникновенность никогда раньше свойственна не была. Казалось, он получил от Отто Клаузена не только руку, но и нечто большее.

Конечно, среди серьезных журналистов, тех, кто рассказывал о действительно важных событиях, кто рассматривал их по существу и в контексте, сама идея расширить блок новостей на катастрофическом канале вызывала горький смех. В настоящих новостных программах показывали детей-беженцев, на глазах у которых были изнасилованы их матери и сестры, однако ни женщины, ни дети сами об этом не говорили ни слова.

Быстрый переход