Все молчит. Птица сидит или садится на гнезда. До Петра и Павла закон и совесть запрещают ходить на охоту. Но вот и этот праздник. Только нет, мало поживы охотнику летом в степях. Наши степи безводны. По большим рекам только и охоты. А много ли их у нас? Днепр, Донец, Ворскла, Самара, еще две-три значительных, с заливными «луками» и болотами, и только. Надо ехать на молодых бекасов и дупелей верст за семьдесят. Уток иной раз найдешь в степи и близко, на хлебе, во ржи или пшенице, а иной раз и прямо, среди поля, на стогу прошлогоднего сена. Но это еще не охота. Надо ждать осени, обратного пролета дичи, с севера, от вас, из Тамбова и Парголово, Сокольников и Мурино.
На что же охотятся в степях в самое лето? На дроф и стрепетов круглое лето и везде по всей нашей степной равнине, на куропаток иногда, близ лесных балок и терновников, где попадают на след их выводков, всегда сторожко ищущих леса, чтоб спрятаться от громадных наших коршунов, и на перепелов, во время покосов проса, с сетью и с собакой. На журавлей бывает также охота, и охота заманчивая. Но их стаи попадаются год от году реже и реже и держатся более в остатках, огромных когда-то, наших камышей.
В конце июня однажды я получил из Золочевской заимки письмо следующего содержания: «Милостивый государь, господин Скавронский! Пора, ваше высокоблагородие, охотиться. Птичка всякая уже спорхнула с гнезд. Петр и Павел благословляют днесь! Мне бы и не следовало в моем сане. Сказано попам и причтам: не пролейте крови живущих и не убейте ничего-же и нигде-же. Ну, да молитвами святых угодников охотимся уже тридцать-два года и другим желаем того же счастья. Прежний владыка нападал и отрешал от причта, а этот позволяет. И впрямь: ничто это в грехе? А Давид ловец пред Господом? Не умалишася душа моя в охоте, а аще познает чудеса Господни, читая в природе, и вем, яко грешен, но молюся и в вере не оскудеваю. А хорошо бы, ваше высокоблагородие, на стрепетков и дрофов; появилися в великом буйстве и несть им числа. Деркачёвский коваль сказывал, что как овцы ходят. А Семен с Зайковки даже приковылял ко мне и говорит старина: есть куропатки... Едем, ваше высокоблагородие. Жду вас у себя. Ваш богомолец и слуга, пономарь Иван Михайловский».
Сильно я обрадовался зову дорогого приятеля и, по здешнему выражению, тотчас «побежал» к нему на паре хуторских пегашек. Пономарь оставил уже город, теснимый братией, и жил в причте Золочевской заимки, в живописнейшей местности самарского побережья. Я застал его в трудах. В низеньком сарайчике он справлял из шалёвок лодку-плоскодонку для соседняго паныча, стягивал ее веревками, вделывал дно и пыхтел, что было сил. Он мне очень обрадовался. Его косичка приветливо заколыхалась. Его жидкая бородка, с нашего расставания, показалась мне еще жиже. Глянув вниз, он отер с лица пот и улыбнулся.
— Э! а я вас вот как ждал!— сказал он, не поднимая глаз.
— Что это вы? Вы и плотник?
— И плотник, и кузнец, что нужно...
— А рыбу ловили по весне?
— Ловилась, да плохо. Коропа тёрлись; десятка с четыре поймал...
Мы вошли в его новое жилище... Полная и румяная, статная хозяйка что-то стыдливо сунула в угол, под печь, и, сейчас явившись, села, как барыня. И они барыням завидуют! Даже чепчик нацепила... Мы с её мужем пошли за перегородку. Там был артистический хлам: стенные часы, какой-то портрет масляными красками, три стареньких ружья на стене; начатая небывалая клетка для ловли перепелов, куда в середину сажают самку под вечер и, вынося в поле клетку, ловят самцов особыми дверками, в виде силков. Наструганные палочки еще валялись по полу. Сынишка-пономарчёнок возился под печкой и пачкал без милосердия фалды еще новенького сюртука.
— А что, сын ходит в школу?— спросил я.
— Нет, плохо, не учится!
— А что?
— Быть и ему охотником. Такая уж душа! Стянул где-то голубя, повел племя под печкой и теперь торгует. |