Остерегался грубости, остерегался людей. Насилия, скорого, как брань. Плевков, грязи. Всего, что унижает.
Мальчишки меня не интересовали. Я предпочитал уют и тишину, мне нравилось, как деликатно девочки шепчут свои секреты, краснеют, рисуя этот мир, плетут свою паутину. Я любил эти тайны.
Иногда однокашники насмехались надо мной, толкали в коридорах, на лестницах. Однажды один из них позволил себе назвать меня Луизой, что меня сильно обидело. Другой, постарше, нарывался на драку. Дерись! Дерись, если ты мужчина! Давай! Я пожал плечами, но весь его вес обрушился мне на грудь. Раздались злые смешки, но я не упал. И не заплакал. Я только заслонил лицо. Мама не должна была увидеть мой стыд, тревожиться, звать на помощь умершего, чье мучительное отсутствие позволяло мне видеть незримую красоту вещей.
Позже, когда Виктории не будет со мной, я сам брошусь в мужскую свалку, на спортивные площадки. Нырну под удары, уничтожающие нежность и неверную ласковость чувств. И каждый раз я молился, чтобы была разбита вдребезги и с концами уничтожена эта часть моего детства.
Но насилию всего не одолеть.
– Ты не можешь проводить все свое время с Викторией, – твердила мама, – так нельзя. Не забывай, что она еще девочка, а ты почти мужчина.
– Мне пятнадцать лет, мама. Это еще не совсем мужской возраст.
– У меня был брат, я знаю, что это такое. Тебе нужны друзья.
– Она мой друг.
– Да что вы делаете целыми днями вдвоем?
– Я жду.
Я ждал, когда она вырастет, мама. Ждал, когда она сможет положить головку на мое плечо. Ждал, когда задрожат ее губы от моей близости. Ждал этих дурманящих запахов, которые сказали бы «иди ко мне, ты можешь обнять меня теперь, можешь во мне потеряться, сгореть». Я ждал, когда смогу сказать ей слова, которые врезаются навсегда. Эти слова, что торят путь к жизни вдвоем. К радости. А иногда к трагедии.
Я ждал, когда она будет ждать меня, мама. Когда она скажет мне «да». «Да, Луи, я буду носить твое колечко из травы и буду твоей».
– Я жду.
И тогда мама обнимала меня, сжимала так, что едва не душила, чтобы вновь вобрать меня в себя, как в те времена, когда нас было трое, когда ничего плохого не могло случиться и не было ни разорвавшегося сердца, ни красной машины.
– Ты такой же, как он, Луи. Такой же, как твой отец.
И Виктория пригласила меня.
Два часа на машине – и мы приехали в Ле-Туке.
Дамба была черна от народа. Велосипеды, скейтборды, самокаты, коляски и игрушечные машинки. Крики. Сахарная вата. Блинчики и вафли, истекающие «Нутеллой». Мне запомнилось сладкое счастье изо дня в день. Светлые дождевики на голое тело, песок, летевший, обжигавший глаза. Плохо оплаченные отпуска. Трепет бедноты.
На пляже там и сям были расставлены полотняные укрытия от ветра. Семьи жались друг к дружке, чтобы не улететь. И согреться, когда скрывалось солнце.
В нескольких метрах от них семи-восьмилетние строители наполняли ведерки сырым песком и возводили башни и башенки, хрупкие мечты, не достигавшие звезд, до тех пор, пока, устав, в гневе все не рушили. Вдали катили вдоль кромки воды парусные тележки, наездники спокойно шли шагом.
Поближе пара лет пятидесяти – он смахивал на Ива Монтана в «Сезаре и Розали» – целовалась взасос с бесстыдством и жадностью неутоленной юности под недобрыми, порой завистливыми взглядами родителей того же возраста и нескольких одиноких душ.
Мы расположились на пляже напротив авеню Луизон-Бобе.
– Здесь меньше народу, – постановила поэтесса. – Я смогу спокойно почитать.
Банкир воткнул в песок большой желтый зонт, чтобы защитить нежную кожу своей читательницы; разложил два складных кресла из синего полотна, ставших двумя лужицами на песке, и они сели. |