| 
                                    
 — Никогда никого не спрашивай о моей матери! — услышал он тихие слова Бекерского. — Никогда не приезжай в мое поместье! Ну, Сашенька, давай-ка сюда колючую проволоку! 
Уши Попельского снова оказались в тисках. Он не понял слов «колючая проволока», но их немедленно поняло его испытывающее боль сознание. Это стало для него идиомой, которая значила «бесконечные страдания». 
Бекерский кинул на фиолетово-красную вспухшую спину Попельского густую сетку из колючей проволоки. 
Россияне продолжали кровавое дело. Прыгали по неподвижному телу, прижимая сетку к растравленным ранам и рассыпая вокруг горсти соли. Солнце жарило, испуганные селяне все теснее толпились на берегу Студеного, а палачи пинали ногами лежащего. 
Граф Бекерский неподвижно стоял рядом и наслаждался страданиями своей жертвы. Тогда носком ботинка раздвинул ему ноги. 
— Хватит! — он прекратил этот танец. — Посмотрим, ребята, обосрался он или нет… Нет… И что нам теперь делать? 
Он стал над Попельским, широко расставив ноги, а затем расстегнул ширинку. 
— Видишь, какой у меня полный пузырь? — спросил граф, направляя струю на голову истязаемого. 
Попельский очнулся и дернулся назад. Выгнулся дугой и перевел дыхание. Это было необходимо не для того, чтобы выжить, а чтобы завыть. Должен выть. Иначе бы умер. Бекерский вдавил его лицом в землю. 
— Постоянно какие-то твари приезжают сюда и расспрашивают про мою мать! — тихо цедил он. — А я так поступлю с каждым, вот как сейчас с тобой. Возвращайся во Львова к своему дружку! Слышишь, нишпорко? 
Застегнул ширинку. 
Один из россиян поднял ногой голову Попельского. Тело детектива легонько вздрагивало. 
— Смотри, граф! — отозвался россиянин Бекерскому. — Эта морда кирпича просит! 
Размахнулся и со всей силы нацелил носком в нос Попельского. 
  
XI 
  
Угол улицы Пильникарской и Старого Рынка был для раввина Пинхаса Шацкера желанным местом проживания, поскольку неким непостижимым образом идеально соответствовал личности и научным интересам настоящего ученого мужа. С углового балкона квартиры он видел место своего духовного служения — ближайшую синагогу, а также церковь св. Иоанна Крестителя. Именно этому еврейскому пророку раввин посвятил несколько статей в немецких востоковедческое изданиях. Всего за пять минут можно было дойти до архиепископского дворца, где он посещал своего друга, секретаря архиепископа Твардовского, ксендза Тадеуша Мазура. Эта дружба официально объяснялась общими научными исследованиями, а неофициально — страстью к ксендзовым наливкам. Оба изрядно любили их смаковать, споря при этом о палестинской ономастике или возможности ассимиляции еврейского меньшинства в Польше, поскольку раввин Шацкер был горячим сторонником этого явления. 
Эти взгляды раввина решительно разделял также аспирант Герман Кацнельсон, который сидел в его кабинете, наблюдая, как слегка затуманенные глаза Шацкера пристально рассматривают через лупу еврейский текст, которым убийца Любы Байдиковой объяснил свою кровавую расправу. 
— «Кровь, острие, руина, враг, конец, смерть для сына утренней зарницы не является позором и не является злом». Профессор Курилович перевел верно, — Шацкер положил лист, — и мне нечего добавить. Хотя, по моему мнению — очень вероятно, что эта надпись не происходит ни из одного известного мне еврейского произведения, написанного после Торы. 
— Если это не парафраз и не цитата, — Кацнельсон явно хвастался научной лексикой, — возможно, тот, кого мы разыскиваем, просто это выдумал. Насколько он должен владеть языком, чтобы ему такое удалось? И можно ли на основании надписи установить, что его автор учился в какой-то еврейской школе? 
— Это очень простое предложение, пан аспирант, — едва усмехнулся раввин.                                                                      |