|
Мы все остались впотьмах, застыв от удивления. Потом наконец Париде, роняя все в темноте, ощупью нашел лампадку и зажег ее. Никому не хотелось говорить об этой вспышке гнева; только Париде смущенно и угрюмо пробормотал всегдашним своим тоном крестьянина, который думает, что все хорошо понимает:
— Эх, легко говорить этому Микеле… он барчук, а не крестьянин…
Думается мне, и женщины с ним соглашались: все это рассуждения для господ, которым не надо мотыжить землю и зарабатывать себе хлеб кровью и потом. Короче говоря, мы пожелали друг другу покойной ночи и пошли спать. Наследующий день Микеле сделал вид, что не помнит о происшедшем, но больше уже никогда не предлагал нам читать вслух.
Однако случай этот подтвердил то, что впервые мне пришло на ум в тот день, когда Микеле нам сказал, будто юношей он всерьез задумывался, не стать ли ему священником. В самом деле, думала я, несмотря на его нападки на религию, Микеле все же больше похож на священника, чем на обыкновенных людей, как Филиппо и другие беженцы. Вот, к примеру, его гневная речь, с которой он на нас обрушился, когда, читая про Лазаря, заметил, что крестьяне его не понимают, не слушают и скучают. Если чуточку изменить кое-какие слова, его речь очень была бы подходящей для любого деревенского священника во время воскресной проповеди, когда видит он, что его прихожане, перед которыми он со своей кафедры мечет громы и молнии, сидят с рассеянными лицами и не обращают на него никакого внимания. Словом, это была анафема священника, видит он во всех остальных грешников, которых надо вразумить и на путь истинный наставить, а вовсе не вспышка гнева простого человека, считающего себя таким же, как все.
Чтобы больше не возвращаться к характеру Микеле, хочу рассказать вам еще об одном маленьком случае, подтверждающем то, что я говорила о нем раньше. Упоминала я уже, что он никогда не говорил о женщинах и о любви, и казалось мне, в этой области был он совершенно неопытным. И не потому, что случая ему не представлялось — вы сейчас все поймете из моего рассказа, — а просто потому, что в этих делах он был не такой, как все парни в его возрасте. А вот что произошло: Розетта взяла такую привычку — каждое утро, только встанет, снимала рубашку и мылась совсем голой. Вернее сказать, я выходила из домика, набирала в колодце полное ведро воды и приносила ей; она опрокидывала полведра себе на голову, потом намыливала все тело и выливала на себя другую половину. Была она очень чистоплотна, моя Розетта: первое, что она потребовала, когда мы поселились в Сант-Эуфемии, чтобы я купила у крестьян мыла, которое они сами варили дома; и даже зимой она продолжала так мыться, хотя в горах стояли сильные холода, и по утрам вода в колодце замерзала, и ведро, когда я опускала его в колодец, отскакивало от тонкого слоя льда, прежде чем проломить его, а веревка больно резала руки. Несколько раз пробовала я следовать примеру Розетты, но у меня дыхание спирало, и я, еле живая, с минуту стояла, разинув рот.
Так вот, однажды утром Розетта вымылась, как обычно опрокинув себе на голову ведро воды, и затем с силой растирала себе тело полотенцем, стоя возле кровати и положив под ноги дощечку, чтобы ноги не испачкать на нашем грязном земляном полу. Тело у Розетты было крепкое, сильное, чего никогда нельзя было бы подумать, глядя на ее нежное тонкое личико с большими глазами, чуть-чуть удлиненным носом и пухлым ртом над маленьким, слабым подбородком, совсем как у овечки. Грудь у нее была небольшая, но хорошо развитая, как у женщины, которая уже стала матерью, налитая и белая, словно полная молока, с темными, торчащими вверх сосками, будто ищущими ротик рожденного ею младенца. Но живот у нее как у невинной девушки был гладкий, плоский, даже чуть вдавленный, так что темный густой пушок между ее сильными и округлыми бедрами выдавался вперед и казался хорошенькой подушечкой для булавок. Сзади она тоже была чудо как хороша, будто белая мраморная статуя, как те, что стоят в садах и парках Рима: полные и покатые плечи, длинная спина с крутым, как у молодой лошадки, изгибом, а под ним белые, круглые, упругие ягодицы, такие аппетитные и чистенькие, что так и хотелось осыпать их поцелуями, как делала я, когда ей было два годика. |