«Сделай что-нибудь, сделай хотя бы что-нибудь. Иначе они уйдут, так и не обнаружив тебя!»
В эмоциональном порыве Дженнифер уже открыла рот, чтобы закричать во весь голос, но почему-то из ее больного горла не вырвалось ни звука. Она вроде бы понимала, что нужно кричать, шуметь, пытаться как-то обратить на себя внимание, но при всем этом оставалась сидеть неподвижно и безмолвно.
Она еще раз попыталась заставить себя крикнуть, но вновь не смогла этого сделать.
«Они убьют меня, — вертелось у нее в голове. — Нет, полицейские услышат меня и спасут. А если я стану кричать, но полицейские все равно меня не услышат? Тогда меня точно убьют».
Дженнифер была близка к истерике. Тяжесть навязанного ей выбора обрушилась на нее всей своей мощью, грозя смять несчастную измученную девочку.
«Они ведь все равно меня убьют».
Нет.
«Меня не убьют. Я нужна им. Я представляю для них какую-то ценность. Я — Номер Четыре, которая им нужна».
Сделать выбор было ей не по силам. Любое возможное решение приводило ее в ужас возможными последствиями.
Дженнифер понимала, что должна предпринять какие-то шаги, чтобы спастись. Другое дело, что путь к спасению в данный момент даже под непрозрачной маской виделся ей как две петляющие тропы, ведущие каждая вдоль высокого обрыва. Какая из двух дорог была правильной, какая вела к цели, а какая — к смерти, какая из них была хотя бы проходимой на всем своем протяжении — оставалось загадкой. При этом Дженнифер понимала, что обратной дороги нет и права на вторую попытку не будет. Она по-прежнему отчаянно вслушивалась в окружающую тишину, все надеясь на то, что какой-нибудь звук, проникший извне, поможет ей сориентироваться, подскажет, какой путь выбрать. Никогда еще тишина не была для нее столь мучительной. Пожалуй, никакие пытки, придуманные для нее похитителями, не могли сравниться с этим ожиданием, терзавшим девушке душу.
«Я все равно умру, — вдруг сокрушенно подумала она, — чуть раньше или чуть позже. Меня убьют — либо одним, либо другим способом… Я все равно погибну».
И вдруг все потеряло смысл. Дженнифер перестала понимать, что происходит, и уж тем более не смогла бы сказать, что она делает правильно, а в чем ошибается. Крепко прижав к себе плюшевого медвежонка, она продолжала ждать, теряясь в мучительных догадках.
И вдруг — словно это была не она, словно кто-то другой заставил двигаться ее руки — она стремительно поднесла руки к лицу и отогнула край маски, закрывавшей ее глаза.
— Нет-нет, не делай этого! — встревоженно воскликнул кинорежиссер.
— Да, давай, молодец! — прокричала в ответ его жена-актриса.
Они оба не отрываясь следили за тем, что происходит на экране большого плоского телевизора, висевшего на неоштукатуренной кирпичной стене их модного лофта в Сохо. Режиссер был худощавым, жилистым мужчиной под сорок. В последние годы он очень неплохо зарабатывал, снимая документальные фильмы на тему борьбы с бедностью в странах третьего мира. Съемки этих фильмов весьма щедро оплачивались несколькими неправительственными организациями. Его изящная, как статуэтка, супруга, с густыми черными, вьющимися, как у Медузы горгоны, волосами, играла в независимых театрах и порой выступала в ночных клубах. Разумеется, это были не те спектакли и концерты, рейтинг которых публикуется в журнале «Нью-Йоркер». С одной стороны, это подпитывало гордость актрисы, всегда считавшей себя вправе заявить, что она не участвует в штамповке произведений массовой культуры, а творит настоящее искусство. С другой стороны, она давно втайне мечтала каким-то образом попасть в культурный мейнстрим, что гарантировало бы ей бо́льшую известность и, несомненно, гораздо более высокие гонорары. |