Прошлой ночью я таким образом рассматривал работы Пьеро делла Франческа. Почти сорок лет назад я написал диссертацию по его трактату о теории рисования и перспективе и давеча, цепляясь за геометрическую точность его картин, некогда столь пристально мною изученных, смог отмести в сторону все, что будоражило мой истерзанный мозг и не давало уснуть. Я забыл о шуме на улице, о грабителе, который влез по пожарной лестнице и притаился у меня под окном, — обо всем. Мое средство подействовало. Постепенно картины из Урбинского дворца стали мешаться с полуявью-полудремой, и я отключился.
Часто, когда бессонной ночью я лежу один, на меня накатывает ужас. Я чувствую, что мое сознание остается прежним, а тело словно бы становится меньше, чем раньше, будто день ото дня съеживается. Все эти фантазии на тему уменьшения, очевидно, связаны с тем, что я старею и слабею. Круг жизни замыкается, и я все чаще возвращаюсь мыслями в раннее детство, в нашу берлинскую квартиру на Моммзенштрассе, и — такую, какой я ее помню. Нельзя сказать, что я помню там каждый угол, но я могу без труда представить себе, как поднимаюсь по лестнице: один пролет, потом другой, потом — окно с резными стеклами и наша дверь. Комната слева — кабинет отца, это точно, а если идти прямо, окажешься в гостиной. Предметы мебели, детали интерьера память практически не сохранила, но сохранилось цельное ощущение пространства: просторные комнаты, высокие потолки и меняющийся свет. Помню маленький коридорчик между детской и гостиной, самой большой комнатой в квартире. Каждый третий четверг месяца в этой большой комнате собирался струнный медицинский квартет, в котором отец играл на виолончели, и мама всегда оставляла мою дверь открытой, чтобы я засыпал под музыку Я до сих пор могу мысленно войти в свою комнату, вскарабкаться на подоконник и выглянуть из окна на улицу. На подоконник нужно именно карабкаться, потому что я совсем маленький. Окно выходит во внутренний двор, внизу можно разглядеть квадратики брусчатки и черные купы кустов. Во время моих мысленных прогулок квартира почему-то всегда пуста и я брожу по ней как призрак. Я часто задумываюсь, что же в действительности происходит в нашем сознании, когда мы возвращаемся в давно забытые места. Как устроена перспектива памяти? Может, взрослый корректирует картинку, увиденную глазами ребенка, или мозг сохраняет только застывший слепок, окаменевшие останки того, что когда-то было таким родным?
Цицерон учил, что оратору надлежит мысленно двигаться по просторным, залитым светом залам своей памяти и раскладывать слова по столам и стульям с тем, чтобы потом их легко можно было собрать. В моем случае, вне всякого сомнения, следует говорить о целом тезаурусе, привязанном к архитектуре дома, где прошли первые пять лет моей жизни — правда, слова эти пропущены сквозь призму меня нынешнего, который знает, какой хаос захлестнет все вокруг, едва этот пятилетний мальчик выйдет за пределы квартиры. Весь последний год, который мы прожили в Берлине, я засыпал только со светом, мама не тушила лампочку в коридоре. Меня мучили кошмары, я просыпался от удушливого ужаса и собственного крика. Отец, помнится, употреблял слово "nervos": — Das Kind ist nervos.[3]
Родители не говорили при мне о нацистах, только о том, что мы скоро должны уехать. Одному Богу известно, в какой мере мои детские страхи были связаны с тем паническим ужасом, который в то время испытывал в Германии каждый еврей. Судя по маминым рассказам, для нее все случившееся было громом среди ясного неба. Какая-то захудалая партия со смехотворной программой, которую никто не принимал всерьез, вдруг неожиданным и совершенно необъяснимым образом обретает власть над страной. Мои родители были патриотами и, живя в Берлине, не скрывали, что считают национал-социализм чем-то глубоко антинемецким.
Тринадцатого августа 1935 года мы уехали из Берлина сначала в Париж, а потом в Лондон. |