|
От резкого звука обе женщины поднимают глаза и смотрят на вошедшего. Двумя перемазанными синей и зеленой краской пальцами Билл сжимает окурок, и по тому, как он затягивается, я понимаю, что мыслями он все еще в мастерской и разговаривать с ним пока рано. За его спиной видны мальчишки. Они сидят на корточках перед крыльцом, хотят выманить ужа, который живет под лестницей. Никто не произносит ни слова, и в тишине я слышу тиканье часов, которые висят справа от двери, — большие часы, как в старой школе, с круглым циферблатом и крупными черными цифрами. Я внезапно поймал себя на том, что в разгар воспоминаний почему-то силюсь понять, каким же это образом время можно замерить на диске. Зачем этот круг со стрелками, которые раз за разом возвращаются в одно и то же положение, если время идет совсем не по кругу? Похоже, все это последовательное коловращение — очевидное недоразумение. Кто-то здесь наворотил. Но воспоминания не дают мне уйти мыслями в сторону, они не отступают — жгучие, резкие, неотвратимые. Я вижу, как Вайолет смотрит на часы и говорит Биллу:
— Тебе, моя радость, мыться надо в семи водах. Давай-ка в ванну. У тебя ровно двадцать минут. Вайолет улетала девятого декабря во второй половине дня. Низкое небо начинало темнеть, и с него сыпались мелкие снежинки. Я снес ее тяжелый чемодан по лестнице и, оставив его на тротуаре, поймал такси. На Вайолет было длинное темно-синее пальто, перехваченное на талии поясом, и белая меховая шапка, которая мне всегда очень нравилась. Таксист открыл багажник, мы с ним вдвоем погрузили туда чемодан. Пока мы прощались, я цеплялся за то, что пока было рядом: лицо Вайолет, которое тянется ко мне, ее запах, витающий в морозном воздухе, ее руки на моих плечах, беглый поцелуй, но не в щеку, а в губы, звук открывающейся двери машины, потом хлопок, и дверь закрывается, рука Вайолет в окне, ее глаза, глядящие на меня из-под полоски белого меха с выражением печали и нежности. Такси ехало по Грин-стрит, Вайолет обернулась назад, вытягивая шею, и еще раз помахала мне на прощание. Я дошел до конца квартала. Машина вывернула на Гранд-стрит. Я стоял не двигаясь, пока она не отъехала еще дальше. Суматоха нью-йоркского транспорта, казалось, вот-вот поглотит этот становившийся все меньше и меньше желтый автомобильчик. И только когда по размерам такси сравнялось с желтой машинкой на портрете у меня в гостиной, я повернулся и побрел домой.
Глаза начали сдавать где-то через год. Я сначала думал, что дымка, сквозь которую я все время смотрю, связана с переутомлением или с катарактой. Когда врач-офтальмолог сообщил мне, что это необратимо, потому что форма дистрофии сетчатки, которую у меня нашли, не влажная, а сухая, я кивнул, сказал спасибо и поднялся, чтобы идти домой. Врач, очевидно, усмотрел в моей реакции что-то глубоко ненормальное, потому что он нахмурился. Я объяснил, что все эти годы не мог пожаловаться на здоровье, так что рано или поздно должна была приключиться какая-нибудь хворь, от которой нет исцеления. Он сказал, что я рассуждаю не по — американски. Я согласился. С годами дымка превратилась в туман, а потом в густую, мешающую видеть наволочь. Но способность различать контуры предметов у меня по-прежнему сохраняется, это позволяет мне самостоятельно передвигаться и даже ездить на метро. Но вот бриться каждый день мне уже не под силу, так что я отпустил бороду. Раз в месяц я хожу в парикмахерскую в Гринвич-Виллидж, и мне ее подравнивают, причем мастер упорно называет меня Леон. Я его больше не поправляю.
Эрика продолжает одной ногой присутствовать в моей жизни. Теперь мы чаще говорим друт с другом по телефону, а письма пишем реже. Вот уже три года мы на две недели в июле выбираемся в Вермонт. Думаю, что и дальше так будет, зачем нарушать традицию? Из трехсот шестидесяти пяти дней мы проводим вместе четырнадцать, и этого вполне достаточно. В старой усадьбе мы больше не живем, останавливаемся неподалеку. Прошлым летом специально заехали на холм, припарковали машину и долго бродили по лугу, заглядывали в окна пустого фермерского дома. |