Да и может случиться так, что, пока критики будут ожесточенно нападать на предисловие, а ученые – на примечания, само произведение ускользнет от них и пройдет нетронутым сквозь их перекрестный огонь, как армия, которая выбирается из затруднительного положения между сражениями в аванпостах и арьергарде.
Но какими бы важными ни были эти мотивы, не они руководили автором. Этот том не нуждается в том, чтобы его раздували, он и так уже слишком велик. Затем и автор сам не понимает, как такое могло случиться, что его искренние и наивные предисловия всегда скорее компрометировали его в глазах критиков, чем защищали. Вместо того чтобы служить для него крепким и надежным щитом, они играли с ним злую шутку, как та необычная одежда, которая выделяет в сражении носящего ее солдата, притягивает к нему все удары и не защищает ни от одного из них.
Однако ход рассуждений автора был иным. Ему показалось, что если и в самом деле мало кто захочет спускаться в подвалы здания, то некоторые будут совсем не прочь осмотреть его фундамент. Таким образом, он еще раз отдает себя вместе со своим предисловием гневу фельетонистов. Che sara, sara. Он никогда особенно не заботился о судьбе своих произведений, и его мало беспокоит, что о них скажут. Быть может, в этой яростной дискуссии, которая сталкивает друг с другом театры и школу, публику и академии, кто-то не без интереса расслышит голос одинокого ученика природы и истины, который рано покинул литературный мир из любви к литературе и проявляет искренность – за неимением хорошего вкуса, убежденность – за неимением таланта, изучение – за неимением знаний. Впрочем, он ограничится общим рассмотрением искусства, без того, чтобы хоть сколько-нибудь сделать из него оплот для своего собственного произведения, не намереваясь писать ни обвинительную, ни защитительную речь за или против кого бы то ни было. Нападки на его книгу или ее защита значат для него меньше, чем что бы то ни было. Впрочем, борьба за собственные интересы не годится ему. Вид сражающихся на шпагах самолюбий всегда жалок. Таким образом, он заранее протестует против любой интерпретации его идей, всякого использования его слов, говоря вместе с испанским баснописцем:
По правде говоря, многие из главных поборников «разумных литературных теорий» оказали честь бросить перчатку ему, пребывающему в глубокой безвестности, простому и незаметному зрителю этой интересной схватки. У него не хватит самомнения поднять ее. Вот, на последующих за сим страницах, наблюдения, которые он мог бы им противопоставить; вот его праща и его камень; но бросят этот камень в голову классического Голиафа другие, если им будет это угодно.
Итак, начнем.
Будем исходить из следующего факта: на Земле не всегда существовала одна и та же природа цивилизации, или, употребляя более точное, хотя и более обширное выражение, одно и то же общество. Человеческий род в его совокупности вырос, развился, созрел, как один из нас. Он был ребенком, он был мужчиной: сейчас мы являемся свидетелями его почтенной старости. До той эпохи, которую современное общество назвало античной, существует другая эра, которую древние называли легендарной и которую точнее было бы назвать первобытной. Таким образом, вот три великих последовательных формы цивилизации с самого ее возникновения до наших дней. А так как поэзия всегда дополняет общество, мы постараемся распознать, по форме общества, каков должен был быть характер поэзии в эти три великие эпохи: первобытную, античную и новую.
В первобытную эпоху, когда человек пробуждается в только что родившемся мире, поэзия пробуждается вместе с ним. Перед лицом этих ослепительных и опьяняющих чудес первым его словом становится гимн. Он еще так близок к Богу, что все его размышления – восторги, все его мечты – видения. Он изливает свои чувства, он поет так же, как дышит. У его лиры только три струны: Бог, душа, созидание, но эта тройная тайна охватывает все, эта тройная идея все в себе заключает. |