|
И Витя только старался не встречаться с нею глазами, когда она начинала распинаться в любви к переламывающейся в далеком Тель-Авиве «Милке» — одна, на чужбине… А какая она верная — робкая, робкая, а не боялась ездить с ним за черным к арабам. Хотя Витя старался не вслушиваться, ему все равно невольно представлялся бесконечный забор, за которым безмолвствовала погруженная в непроглядный мрак арабская пустыня; в заборе мигала квадратная дыра, сквозь которую виднелись только принимающие шекели и выдающие белые пакетики руки, мерцающие в отсветах неугасимой печи, устроенной в железной бочке из-под арабской нефти, — в это жаркое пламя, если что, руки и швыряли весь товар. Плюс все деньги — пачки! — в которых могут быть меченые купюры. Система — «банкомат» — была такая надежная, что полиция особо на нее даже и не покушалась, но, бывало, выслеживала покупателей (детективов — на иврите «боляш» — русские называли беляшами), поэтому Милка везла пакетики с герычем не просто на себе, а в себе: имел право ее там обыскать чуть ли не один только президент Израиля. Но как-то полиция ворвалась среди ночи, все перерыла, ничего не нашла, однако за дырки на руках — «шахты» — надавала по морде: вот вам хваленая израильская законность!
Слушая всю эту мутоту, Витя нисколько не содрогался, ибо в содрогание его теперь могли привести лишь события ближайшей подступающей минуты. А сочувствовать, что Юрке когда-то ни за что ни про что (хотя на самом деле и за что, и про что) надавали по щекам, — как же можно сочувствовать кукле? Из ее уст Витя не хотел слышать даже трогательного — мало ли на что ее пробьет: «Я знаю, вы Милку теперь не любите за то, что она торчит, а она начала торчать, чтобы умереть вместе со мной». — «Женщины должны удерживать мужиков от их безумств — от водки, от драк, — это каждая доярка знает. А не квасить вместе с ними, не ломать для них колья из забора». — «Драк… Драг-калче. Я жертва молодежной субкультуры. Она тоже жертва. Если бы она мне попыталась не давать, ходила бы с битой мордой. Она и так била посуду, «к черту эти наркотики», я ее выгонял, а потом сутки бегал по Тель-Авиву, разыскивал. Нас в основном она содержала — что я зарабатывал, что вы присылали, уходило в основном на кайф… Она зарабатывала тяжелым трудом, не проституцией!» «Нам еще от этого надо отсчитывать?» — «Да! От этого! Здесь, кстати, внезапный лекторский тон, — маковых планташек стало меньше, но в принципе можно было бы сварить: взять бошек сорок — семьдесят, разрезать, чтобы молочко вытекло на марлю, и варить с ангидридом, иначе приходняк тяжелый. Но без кайфа нет лайфа».
Кайф, кайф, кайф, кайф, цепляет, растаскивает… «К герычу еще надо приколоться. От джефа сразу раз — и ты ангел, — (выражение благоговейного восторга), — а от черного блюешь, только потом начинаешь въезжать. Но в основном глюки беспонтовые: кажется, что чайник поставил, дверь открылась, какой-то дешевый человек вошел, ты с ним говоришь про какие-то дешевые вещи…» — «Да, ради этого стоит отдавать жизнь». — «Нет, иногда и с богом общаешься». — «С бородой?» — «Нет, без дешевых штучек, в белом плаще. Но очень значительный. Но чаще просто кайфуешь — джаз, Джон Колтрейн, крякнул, кстати, от передозняка… Саксофон, иногда змея зеленая промелькнет… Кайф! Без кайфа не то. Что писалось под героином, то и слушать надо под героином», — это звучало как очень весомая мудрость. Хотя — голову на отсечение! — наверняка было враньем: наркотики превращают человека в аллигатора, — вообразить, как одни аллигаторы творят божественную музыку, а другие аллигаторы проникаются ею, может, уж во всяком случае, не тот, кто просиживал ночи с героиновой куклой. |