Однако сам Макриммон забыть о происшедшем не мог. Еще двое суток его преследовал оборванный выстрелом вопль чужака. Казалось, что ветер, свистящий над болотами и поднимающимися отрогами гор, доносит его вновь и вновь. Он слышался и в криках чаек. Он бился в самом сердце этого сурового человека, не давая ему покоя, и в конце концов пересилил страх.
Утром на третий день он снова подошел к кромке того обрыва… внутренне обзывая себя дураком. Тем не менее этот угрюмый и обветренный человек осторожно перевалился через край и начал спускаться вниз. Собака жалобно заскулила, но последовать за исчезнувшим хозяином не осмелилась.
Был отлив, и глубоко внизу влажно поблескивали острые камни, но пастух не глядел туда. Он ловко находил опору для рук и ног, потому что в юности славился как ловкий охотник за яйцами чаек, которые таскал из гнезд на самых отвесных скалах. Но теперь он был уже далеко не молод и, не спустившись еще и до половины, совсем выдохся и расцарапал в кровь руки. Он нащупал ногами наклонную полочку, доходящую до самого низа, и мелкими шажками продвигался по ней, пока не поравнялся с поздно загнездившейся самкой баклана. Огромная птица шумно взлетела. Крыло резко ударило Макриммона по лицу, и он машинально вскинул руку, чтобы защититься от новых ударов. В этот самый миг откололся и рухнул выступ, на котором он стоял, и Макриммон полетел вниз, на словно поджидавшие его камни.
Высоко наверху завыла собака, почуявшая несчастье.
Вой собаки пробудил Накусяка, который забылся горячечным сном под сводами пещерки, послужившей ему первым укрытием на чужом берегу. Он лежал на подстилке из сухих водорослей и ждал, пока рана сама не заживет. Воспаленное и опухшее плечо ныло от пульсировавшей, почти невыносимой боли, но Накусяк мужественно переносил страдания, потому что был из тех, в ком заложена великая способность — терпение. И все же, хоть он и ждал, пока время поможет ему излечиться, в глубине души Накусяк понимал, что этот чужой мир ничего не сулит ему, кроме неведомых опасностей, которые неизбежно приведут к гибели.
Когда вой собаки разбудил его, Накусяк еще глубже забился в пещеру. Здоровой рукой он сжимал единственное оставшееся у него оружие — обросший морскими желудями обломок скалы. Накусяк поднял его и держал, занеся над головой, пока где-то снаружи с грохотом летели вниз камни, а потом вдруг раздался, человеческий крик.
В наступившей тишине эскимос слышал только гулкие удары своего сердца. Эта тишина напомнила Накусяку о выжидательной уловке горностая, загнавшего в каменный завал земляную белку: стоит ей только высунуться — и невидимый враг тут как тут. Накусяк уже не чувствовал боли — в нем поднимался гнев. Разве он не Инук — не мужчина? И разве достойно мужчины прятаться подобно зверю? Он крепче ухватил оружие и с громким отчаянным кличем, спотыкаясь о камни, выскочил из своего убежища на утренний белый свет.
Лучи солнца сразу же ослепили его; он стоял, напрягшись, и ждал нападения — ведь он был уверен, что рядом — враг. Но кругом ни звука, ни шороха. Блеск солнца уже не так слепил его, и Накусяк смог оглядеться. На толстом валике выброшенных волнами водорослей в нескольких шагах перед собой он увидел неподвижно лежащего мужчину, из раны на его голове сочилась кровь.
Накусяк молча смотрел на своего врага, и сердце его яростно заколотилось, когда распростертое тело, казалось, задвигалось, а из шевельнувшихся губ вырвались невнятные звуки. Мгновение — и Накусяк уже стоял около пастуха, занеся, над ним острый каменный обломок. Смерть уже нависла над Энгусом Макриммоном, и лишь чудо могло предотвратить ее. И чудо свершилось. Это было чудо жалости человеческой.
Накусяк медленно опустил руку. Он стоял, охваченный дрожью, и смотрел вниз на раненного, истекающего кровью человека. Потом, обхватив пастуха здоровой рукой, перевернул его на спину и, натужась, потащил вверх по камням к своей пещере. |