Чувствую, как внутри все начинает дрожать от гнева, но я еще сдерживаю себя, понимаю: хочет он вывести, меня из равновесия.
— Тогда тебе придется уйти из класса…
Он, отвалившись на спинку парты, усмехается:
— Мне и здесь хорошо. — Извлекает из кармана колоду карт и, обращаясь к классу, предлагает:
— Сыгранем, братва!
Я от оскорбления чуть не закричал, но сумел и здесь скрутить себя, медленно, словно проталкивая каждое слово через зубы, произнес;
— Выйди из класса… или я тебя… силой заставлю…
Грачев резким щипком с треском перебрал карты, ухмыльнулся:
— Вас же за это из школы выгонят!
И тут гнев захлестнул меня и понес. Перед мальчишкой стоял уже не учитель, впитавший в себя мудрые заповеди учебников педагогики и психологии, не выдержанный воспитатель, а оскорбленный до глубины души человек, забывший обо всем на свете, кроме того, что нельзя разрешать, чтобы его оскорбляли.
Хотя сейчас и не модно говорить о «действиях в состоянии аффекта», но — право же это было именно так — я готов был в тот момент на все: себя загубить, лишиться работы, но не дать в обиду человеческое достоинство. Протянул руку, чтобы схватить Грачева за шиворот, но он и сам испуганно ринулся вон, в коридор. Наверно, у меня было очень свирепое выражение лица, когда я снова приказал классу: «Достаньте учебники!» — потому что все безропотно и торопливо полезли в парты. Через двадцать минут дверь приоткрыла уборщица тетя Луша, шепотом сказала:
— Степан Иванович, вас до директора вызывают…
— Кончу урок, приду, — ответил я, наверно, таким же тоном, каким в свое время было произнесено: «Жребий брошен, Рубикон перейден».
Продолжаю урок, а сердце начинает подсасывать. Слишком хорошо знал я нашего директора Пантелея Кузьмича. Был он человеком однажды и на всю жизнь чем-то перепуганным — с бегающими глазами, с приседанием в голосе, с плешивой головой, втянутой в плечи.
Жизненным назначением своим считал — прожить потише, понезаметнее, ни с кем не обострять отношений. Меня Пантелей Кузьмич встретил словами:
— Что вы наделали! Ну что вы наделали!
Если бы он мог, то, наверно, немедля уволил меня, но он опасался и это сделать, да и вид у меня, вероятно, был такой воинственный, что заставил его только похрустеть пальцами. Вот ненавидел я эту манеру — он сцеплял пальцы и сразу все их надламывал.
— А что наделал! — ответил я зло. — Выгнал хулигана из класса. Или надо было весь урок глядеть, как он в карты играет! Помощи-то мне не от кого ждать!
Пантелей Кузьмич пропустил мимо ушей эту дерзость, только простонал:
— Но он побежал в гороно жаловаться на рукоприкладство. Оттуда звонили. Вызывают вас… Теперь расхлебывайте все сами! Я умываю руки. — И он снова хрустнул пальцами.
— Если в гороно неглупые люди, строго не осудят, — ответил я и отправился на объяснение, потому что уроков у меня в этот день больше не было.
В коридоре гороно приметил Грачева: он глядел издали со злорадством и опаской.
Заведовать тогда нашим отделом народного образования только-только начал Петр Семенович Гладышев. Человек спокойный, смелый, а главное — справедливый.
Когда я вошел, Петр Семенович окинул меня быстрым оценивающим взглядом, в умных прищуренных глазах его заплескалась чуть заметная смешинка, я сразу приметил ее, и от сердца отлегло.
Узнав, как было дело, он потер ладонью изрезанный морщинами лоб, сильно прихрамывая, прошелся по комнате. Потом попросил кого-то из своих сотрудников вызвать немедля с работы мать Грачева, а сам усадил меня на диван, сел рядом и стал расспрашивать о работе, школе, детях, о планах моих. |