Кроме дури подсел я и на более страшный крючок. Я вдруг задумался, для чего мы живем, в чем смысл жизни. А это самый опасный вопрос, опасный и коварный, особенно в молодости, потому что ответа на него нет, и в помине никогда не было. И быть вообще не может. Потому что на каждый ответ находился всё тот же вопрос: а зачем? Не случайно на нем русская интеллигенция еще в девятнадцатом веке свихнулась. Искали его люди-человеки, искали испокон веков, ничего не скажешь. И империи строили, и веру огнем и мечом экспортировали, и революции устраивали, и еретиков и просто иноверцев уничтожали и в розницу и оптом миллионами — всё это, как говорил один почтенный библейский персонаж, суета сует и томленье духа. Пусть часто кровавая, но всё равно суета. Понимаешь, вопрос этот — что рыболовный крючок с зазубринами. Раз заглотнул — обратно не выплюнешь. Может, и лень и пьянство наше российское тоже начало берут от обреченных этих поисков и томления духа. Раз нет высшего смысла, куда стремиться, чего ради горбатиться и из шкуры выскакивать. Выпил — тут тебе сразу на душе потеплело. Как говорит один мой знакомый, „словно Иисус босиком по душе пробежал“, веселей стало, и смысла никакого вроде и не нужно. Вот и выходит, что какой-нибудь европейский обыватель, презренный бюргер, на которого мы в своей нелепой гордыне смотрим с презрением и который поисками смысла жизни себя не слишком обременяет, приспособлен к ней куда как лучше, чем мы со своим Достоевским. Пока русская интеллигенция гонялась за миражом, который казался ей истиной, они там на Западе потихоньку-полегоньку свою жизнь обустраивали. С провалами, конечно, с отступлениями, но обустраивали. А нас всё больше к революциям тянуло, страну кровью умывали и всё ждали, пока нам кто-нибудь путь к высшему смыслу укажет. Маркс-Энгельс вкупе с Ильичом особенно не преуспели. Как-то все эти прибавочные стоимости и диктатура пролетариата не грели всерьез наши души. Зато когда Усатый наш Пророк загнал нас в конце концов в ГУЛАГ истину искать, там тебе ее быстро вколачивали.
Вот и бегу от них, от абсурдных этих поисков. Попробую в одном монастыре спрятаться. Понравилось мне там — люди умные, всё понимают. Особенно сам игумен. В миру был, между прочим, кандидатом биологических наук. Связываться с тобой не буду, ты уж, отец, не обижайся. Ты ни в чем не виноват и себя не казни. Просто так лучше. Если что со мной случится, тебе сообщат. А пока ничего не сообщают — значит, я жив, а может, даже и здоров более или менее. Захочешь — переведешь разок-другой пожертвования на монастырь, но только умеренные. Ну, сто-двести тысяч рублей, ни в коем случае не более. И обязательно анонимно. Будь здоров, отец. Может, была бы мама жива, я бы не смог так расстаться с вами. Хотя кто знает, пути Господни неисповедимы. А ты выдержишь. Ты сильный. И главное — не задумывайся…»
Как, однако, близость смерти фильтрует мысли и чувства, подумал Петр Григорьевич. Ни тебе волнений, что будет с кредитами, ни споров с замом Юрием Степановичем, который всё зудит, что не следует отказываться от отличного предложения их партнера Фэна продать ему весь бизнес, ни попыток уговорить вместе с Вундеркиндом двух его товарищей по Физтеху пойти работать к ним. И уж, конечно, меньше всего гложут его переживания о Гале, его дражайшей половине. Четыре года они уже вместе, точнее, под одной крышей, и не стала она ему ближе ни на сантиметр. Поразительная женщина. И красива, тут уж не поспоришь, и элегантна, и выглядит куда моложе своих тридцати пяти, и далеко не дура. Умеет себя вести. Буквально ни одного фо па. Никогда не догадаешься, что эта неприступная секретарша в строгом черном костюме и белой кофточке, которую он встретил в одном офисе пять лет назад, с трудом кончила десять классов в своем Рыбинске, прежде чем отправиться на завоевание столицы. Талант, одно слово — талант. Рыбинская Сара Бернар. И обточила она этот талант на славу — сколько, поди, у нее здесь было точильщиков… И в скольких кроватях перебывала… В дела его не то что не лезет, даже не интересуется, чем он занимается. |