И до того, как он снова водрузил на нос свои темные очки, в его глазах мелькали довольные огоньки. А потом, очевидно, взгляд его упал на меня. Очки Эйба сфокусировались на мне, как дула револьверов в фильмах-вестернах. Дула револьверов никогда не дрожат, как никогда не дрожат Мондшиемы.
– Не будь таким мрачным, Эйб, – сказал я. – Пресс-конференции ровно ничего не значат. Ведь у тебя фильм-призер.
– Мы с ним разговариваем или нет? – спросил Эйб у Марты. – А зачем это нам? Он ведь не с нами.
– Возможно, ты, молодой человек, об этом забыл, но ведь я был на твоем первом дне рождения, – сказал я. – Тебе тогда было годика три.
– А это ничуть не значит, что вы собой что-то представляете, – сказал Эйб. – Это совсем не значит, что мы желаем с вами разговаривать.
– Это ты ничегошеньки собой не представляешь, ты – щенок-сосунок, – сказал я, как нельзя более удачно подражая манере Сиднея Гринстрита.
Упоминание о том, что он был ничтожеством, резануло Эйба так, как будто по нему пальнули шрапнелью. Начальникам постановочного отдела не очень-то свойственно чувствовать главенство истории по сравнению с эфемерностью людей. Моя наглость все-таки вызвала у Эйба легкое удивление, какое возникло бы у акулы, если бы на нее вдруг напал окунь.
– Вы только послушайте этого идиота, – обратился он к Марте, правда, весьма рассеянно.
Ум Эйба, разумеется, в отпущенных ему пределах, уже витал где-то в другом месте.
Фолсом, испарившись из комнаты всего за минуту до этого, возник снова. Лицо его скорчилось и выражало нечто, что я бы мог назвать гримасой. Тем не менее, оказалось, что это была улыбка триумфатора.
– Машина готова, мистер Эйб, – выпалил Фолсом. – И лифт тоже. Я его для вас попридержал.
Со стороны Фолсома это было смелой попыткой реабилитации. Эйб отнесся ко всему как к само собой разумеющемуся.
– А как насчет Винт-о-Грин? – спросил он, направляясь к выходу.
Я подошел к Питу Свиту, который нервно зажигал сигарету.
– Ну, наконец-то знамениты, – сказал я. – Поздравляю.
– О, мать твою, – сказал Пит. – Уж лучше бы я поехал на трек. – Думаю, это посильнее телевидения, – добавил он довольно меланхолично. Никому никогда не доводилось докапываться до того, что в глубине души Пита таилась грусть, но она там, несомненно, была. Именно грусть заставляла его замедлять шаги и беспрестанно смотреть в пустое пространство. Из-за нее он так скверно играл в карты. Грустный, большой мужчина, против которого не могла устоять ни одна женщина. Однако ему самому нравились женщины малоприметные, на которых он обычно очень быстро женился, чтобы потом так же быстро развестись.
Ко мне подошла Анна и быстро меня чмокнула.
– Правда, он очень милый, когда грустит? – сказала она, обнимая Пита. Она вся сгорала от нетерпения, как будто вот-вот начнет танцевать румбу. Пит обхватил ее своею лапищей, и она уютно разместилась у него под мышкой, как у себя дома. Между этими двумя уже давно был роман; он то прерывался, то возникал вновь, и тянулось все это столько лет, что мы все давно потеряли им счет.
Джилл очень спокойно, с надлежащим вниманием, слушала вопросы, задаваемые ей двумя серьезными студентами. Они каким-то образом сумели просочиться на эту пресс-конференцию. Теперь они изливали наружу то, что так долго вынуждены были держать взаперти. Им было просто необходимо поговорить с кем-нибудь из профессионалов. Пит, Анна и я взирали на эту сцену, как родители, наблюдающие за своей любимой дочерью. Анна испытывала к Джилл очень сильное материнское чувство, а Пит – своеобразное грустно-отеческое. |