Сколько я промучился в беспощадном желудке: день? неделю? После я никогда об этом не спрашивал.
В любом случае, один бы я сдался гораздо раньше.
Нет воздуха.
Тону. Жжет. Тону.
Толкает. Снизу. Выталкивает!
Враг? Плохой?
Вынырнул. Дышу. Снизу держит.
Помогает.
Друг. Хороший. Очень хороший!
Люблю.
Друг, ты кто?
Не отвечает. Не может. Меня держит.
Внизу темень. Муть. Не вижу, кто.
Держи, друг! Держи меня!
Друг держит.
Жижа жрет друга. Калечит. Друг держит.
Небо. Круть-верть. Небо, что с тобой?
Раскалывается.
– Дети, – вздыхает папа. – Как узнать, что они выросли?
– Как? – спрашиваю я.
– Пока дети маленькие, ты носишь их на руках. Сели на шею, значит, взрослые. Возьмешь? Дам, не дам, все равно возьмешь? Чего ты от меня хочешь, Умсур?
– Вот, – говорю я. – Смотри.
Нет, он не обернулся. Я показываю ему стрелу, а он, как и раньше, сидит ко мне спиной. Смотрит на горы, на синие, укутанные дымкой горы. Стрела и папа. Папа и стрела. Боевая уостах-ох, с наконечником в виде месяца-рогача. Папины ноги на перилах укутаны собольей дохой. Древко из лиственницы, с насадкой-свистулькой. Набрюшник из седого бобра, шапка брошена на скамью. Оперение – темно-бурые перья сарыча. Рука тянется к чорону, берет кубок. Кубок пуст, папа ждет, когда я наполню чорон. Я жду, когда он повернется ко мне.
Стрела и папа.
– Смотри, – повторяю я.
Он сдается. Он смотрит. Он видит стрелу. Наконечник изъела, сгрызла ржавчина. Правый рог месяца отвалился. На его месте – неприятного вида зазубрины. Перья облезли, торчат голые ости. Древко гниет, все в пятнах. Двумя пальцами переломишь.
– Чья стрела? – спрашивает папа.
– Юрюна.
– Он оставил тебе стрелу? Подарил?
– Нет. Я взяла ее без спросу.
– Украла?
– Пусть будет так.
– Ты хочешь, чтобы я тебя наказал? За воровство?
Папа сбрасывает ноги с перил. Начинает засучивать рукава. Обнажаются предплечья: мягкие, слабые руки человека, для которого тяжелейшая из работ – поднести к губам чорон с кумысом. Наказание? Папа шутит. Не к месту, не вовремя. Когда он видит, что шутка не удалась, он откатывает рукава обратно.
– Это смешно, Умсур. Я суров, но это я. Разбирайся с Юрюном сама, очень тебя прошу. Я здесь ни при чем.
Его лицо темнеет. Кажется, он понял.
– Ты закляла стрелу? На судьбу?
Я киваю.
– Дай сюда.
Он долго изучает стрелу. Хлам, гнилье, рыжую труху.
– Беда, – бормочет папа. – Большая беда.
– Спаси его, – требую я.
– Сейчас. Ты же видишь? Прямо сейчас….
Нет, папа говорит не о спасении. Он говорит совсем о другом. Мне холодно от звука его голоса. Я летела очень быстро, летела издалека. Я устала, я мерзну. Я еле держусь на ногах.
– Большая беда прямо сейчас…
– Спаси его!
– Как? Я не знаю, где он. Не знаю, что с ним.
– Он в беде. Тебе недостаточно?
– Даже если Юрюн гибнет в эту минуту, в его гибели нет нарушения закона. Боотур всю жизнь ходит по лезвию ножа. Боотур может умереть в любой момент. Меч, зверь, ловушка. Другой боотур. Чья-то подлость. Осыпь в горах.
– Чья-то подлость, – повторяю я.
Когда я бью, я не промахиваюсь.
Папе больно. |