Изменить размер шрифта - +
Мы остановились, чтобы переговорить об этом прямо у дверей моей комнаты, сразу после завтрака. На первую назначенную на сегодня встречу мы уже опоздали, и, судя по всему, ответ она хотела получить незамедлительно. Она объяснила, что раньше в концентрационных лагерях ей бывать не доводилось, и ей бы очень хотелось отправиться туда с кем-то, кого она могла бы считать своим другом. Дойдя до этого последнего слова, она слегка коснулась пальцами тыльной стороны моей ладони. Прикосновение было прохладным. Я взял ее за руку и следом, поскольку первый осознанный шаг в мою сторону она сделала сама, поцеловал ее. Это был долгий поцелуй в мрачной и безлюдной пустоте гостиничного коридора. Провернулась дверная ручка; мы оторвались друг от друга, и я сказал, что, конечно же, с ней поеду с радостью. Потом с лестницы меня кто-то окликнул. И больше поговорить нам возможности не представилось до самого следующего утра, когда за нами прибыло заказанное заранее такси.

В те дни польский злотый впал в полное ничтожество, американский же доллар взлетел в заоблачные выси. Можно было доехать на такси до Люблина, при необходимости попросить таксиста ждать нас там целые сутки, чтобы на следующий день доставить нас обратно, — и все за двадцать долларов. Нам удалось ускользнуть так, чтобы романист и его приятели не обратили на это внимания. Поцелуй, ощущение поцелуя, из ряда вон выходящая реальность поцелуя, ожидание следующего и всего того, что будет дальше, занимало меня на протяжении двадцати четырех часов. Но теперь, когда мы ехали сквозь однообразные пригороды Варшавы, прекрасно отдавая себе отчет в том, куда мы едем, этот поцелуй как-то стушевался. Мы расположились на заднем сиденье «Лады» на вполне приличном расстоянии друг от друга и принялись обмениваться начальными сведениями друг о друге. Именно тогда я и выяснил, что она дочь Бернарда Тремейна, чье имя мне было смутно знакомо по радиопередачам и по написанной им биографии Насера. Дженни рассказала о том, что между родителями ее не все в порядке, и о собственных непростых отношениях с матерью, которая живет одна в каком-то медвежьем углу во Франции и которая удалилась от мира и посвятила жизнь духовным медитациям. О Джун я услышал впервые, и мне сразу захотелось с ней встретиться. Я рассказал Дженни о гибели моих собственных родителей в автомобильной катастрофе, о том, как мы жили с сестрой, оставшись одни, о своей племяннице Салли, которой в каком-то смысле я до сих пор заменял отца, и о том, что я мастер находить язык с чужими родителями. Мне кажется, уже тогда мы начали шутить насчет того, что я вот-вот начну втираться в доверие к матери Джин, которая, судя по всему, штучка была еще та.

Моим воспоминаниям о той части Польши, что лежит между Варшавой и Люблином, доверять следует с известной долей осторожности, но я запомнил только бесконечные коричнево-черные распаханные поля, прорезанные прямой, не обсаженной деревьями дорогой. Когда мы добрались до места, пошел легкий снег. Мы последовали совету наших польских друзей, попросили высадить нас в центре Люблина и дальше пошли пешком. Я и понятия не имел, насколько близко к городу расположен этот лагерь, который пожрал всех его евреев, три четверти здешнего населения. Они лежат бок о бок, Люблин и Майданек, материя и антиматерия.

Мы остановились у главного входа и прочитали надпись о том, что здесь было уничтожено столько-то и столько-то сотен тысяч поляков, литовцев, русских, французов, британцев и американцев. Было очень тихо. Ни единого человека, сколько хватало глаз. На какую-то долю секунды я почувствовал острое нежелание идти дальше. Вывел меня из этого состояния шепот Джин:

— И ни слова о евреях. Видишь? Продолжается все то же самое. Причем на официальном уровне. — А потом она добавила, скорее для себя, чем для меня: — Черные собаки.

На эти последние слова я не обратил внимания. Что же до прочего, то даже если не принимать в расчет гипербол, то и остаточного, истинного положения вещей было вполне достаточно, чтобы в моих глазах Майданек в единый миг превратился из памятника, из вполне достойной, по-граждански ответственной попытки не впасть в историческое забытье — в больную фантазию, в угрозу вполне дееспособную, в почти бессознательное потворство злу.

Быстрый переход