В какой-то момент своего пребывания среди людей Мальгин понял, что его тело, человеческая плоть, мешает жить так, как он хотел бы, отстает от полета духа и мысленного сценария действий. Начинало раздражать, что биохимические и нервно-психические процессы, физиологические реакции не успевают за мыслью, и то, что казалось уже выполненным, предстоит еще сделать.
Он видел себя как бы со стороны, успевая несколько раз проанализировать ситуацию и то, как тело реализует задуманное. Наплывами вмешивалось сознание «черного человека», привыкшего анализировать все до последних мелочей, раскладывать по полочкам и прятать поступавшую новую информацию в глубоких подвалах памяти. Вот и сейчас Мальгин поймал себя на том, что автоматически выделяет запахи и привязывается к их источнику: шалфей… ковыль… валериана… полынь… чабрец… таволжанка… Только наша степь пахнет чабрецом, богородской травой… а это уже запахи дикого русского поля вдоль рек: дуб, ясень, клен, ильм, орех, лещина, жимолость, акация… Мальгин очнулся и перестал обращать внимание на пейзаж. Из-за березовой рощи показались крыши родного хутора: двускатные — дома и пристроек отца, односкатные — двух его соседей. Но полюбоваться ими помешал дивный певучий звук, за которым послышался мягкий бархатный перезвон. Колокола, с запозданием определил Мальгин.
Звонили колокола жуковской церкви Вознесения. Звук вошел в сердце и вышел морозной шершавостью кожи, доставляя удовольствие, очаровывая, заставляя работать древнюю родовую память, не раз спасавшую жизнь. Клим слушал бы и слушал этот звон, если бы не толчок в сердце: отец был дома и непостижимым образом, не будучи интрасенсом, почувствовал его приближение, забеспокоился.
Через минуту Мальгин был во дворе, заметил в подсолнухах бронзовую лысину отца, с разбегу упал на колени и ткнулся лицом в полотняную сорочку, пропахшую солнцем, сухой сосной, сеном и столярным клеем.
Потом они ходили по саду, пасеке, огороду, по дому, разговаривая о пустяках, и Клим заново открывал для себя мир детства, добра и ласки, мир, в котором продолжал жить одинокий старик, не изменивший своим идеалам любви и смирения. В конце концов Мальгин, махнув рукой на все личные запреты, поцеловав отца в лучики морщинок у глаз, рассказал ему все: и где он был, и что с ним произошло, и что ждет человека в будущем. Он видел, как сомнения в душе старика борются с верой в правдивость рассказа, но не остановился, пока не выговорился. И вдруг почувствовал громадное облегчение, будто с души свалилась гора отчаяния и нежелания жить. Ни слова не говоря, своим сопереживанием отец помог ему понять простую истину: смысл жизни — в самой жизни, полной страдания и веры. И еще Мальгин понял, что человека делает человеком в большей мере то, о чем он умалчивает, нежели то, что он говорит.
— Значит, ваш комиссар считает, что ты опасен? — задумчиво проговорил старик, расхаживая по привычке из угла в угол.
— А ты как считаешь? — полюбопытствовал Мальгин.
Отец остановился, поколебался и сказал просто:
— Каким бы ты ни стал, ты мой сын. Не заставляй меня произносить клятвы вроде «я тебе верю». Я чувствую тебя, ни на что дурное ты не способен. Все эти сверхспособности — внешнее, наносное, главное — внутри.
Мальгин не удержался и поцеловал старика в щеку. Пили чай на веранде, по старинке, с малиновым вареньем и травами. Исподтишка разглядывая отца, каждый раз замирая — детская реакция — от его улыбки, Мальгин подумал, что к закону Ману: нет ничего чище света солнца, тени коровы, воздуха, воды, огня и дыхания девушки — надо было бы добавить: и улыбки отца.
— Что разглядываешь? — проворчал старик, блеснув проницательными глазами. — Изменился, постарел?
Клим засмеялся, чувствуя легкость во всем теле и желание подурачиться. |