Таков был их план, вот как они поступят, когда все это кончится, под хмельком убеждали друг друга коллеги… а дальше им оставалось только перемигиваться да кивать, и тут Эрих Хартман сводил разговор к своей обычной коде:
– Ага. Когда все передохнем.
И вот сейчас, беспомощно глядя в зал сквозь беспощадный, слепящий свет прожекторов, литаврщик видел крохотные лица слушателей и понимал: все они – так ли, иначе – реплику Хартмана слышали. Эта мысль била каждого в грудь, отдавалась внутри, словно колокольный набат: еще год-другой, и немногие из собравшихся останутся в живых. Сколько? Меньше половины? Десятая доля? Вовсе ни одного? Неизвестно… однако в исходе не сомневался никто, сама музыка настойчиво пела: «Знай, знай, знай» – а палочки литаврщика вколачивали, вгоняли этот напев в головы публики. А вот и недолгая, монотонная погребальная песнь контрабасов, предшествующая коде, фраза, повергшая в дрожь самого Берлиоза, убедившая его, что с безумием старик давно на «ты», переполняет слушателей, пробирает до самых кишок, и никуда от нее не уйти, нигде от нее не укрыться. Шесть нот вниз, две ноты вверх, снова, и снова, и снова… Так первую часть оркестр не играл еще никогда: сейчас за них пело, играло связующее их знание. И вот монолитное, грузное финальное «ре-минор» неумолимо накрывает зал, теснит все и вся в бездонную пропасть, не щадя ни единой нотки:
– Бах-бум! Бах-бум, бах-бум, бах-бум-ммммм,
– Бах-бум-бум-бах! Бах! Бах! Бах! Бум-м.
Часть вторая: Scherzo Molto Vivace
Это скерцо вернее всего рассматривать как концерт для литавр с оркестром, особенно если за литаврами ты сам. Сольные ноты литавр в пятом такте – часть общей мелодии, только отстоящая от нее на октаву: оба «ре» повторяются, служа якорем, основой синкопированной дактилической темы, а порой отбивают соло, тогда как все остальные держат гулкие паузы. Солист и оркестр… как тут не полюбить Бетховена, позаботившегося о литаврщике?
Литаврщик отстучал три веские, массивные ноты, расставив их по местам, и ноты резво, бездумно помчались вперед, оседлав эпической мощи махину, колесницу рока, которая не остановится ни перед чем. «Мольто виваче» – да, разумеется, «живо», однако жизнь эта бездумна, беспечна и безрассудна, сродни насекомому или бактерии, не замечающей перед собой никаких преград. Жизнь, маниакально, неуклонно стремящаяся вперед. Жизнь, несущая смерть. Слепая, безумная энергия мироздания.
Фуртвенглер правил этой махиной в своеобычном хаотическом, судорожном стиле, подгоняя оркестр вперед загадочными телодвижениями. Дерганый, неуклюжий, таинственный… Подобно всем остальным, литаврщик давным-давно уяснил себе: необходимый Фуртвенглеру темп яснее всего читается в движениях рук от локтя до плеча, или же плеч вообще. На прочие части его тела в вопросах темпа полагаться не стоило: пожалуй, во всех этих содроганиях мог разобраться один Господь Бог. Оставалось только предполагать, что они означают некие тонкости, жестами не передаваемые, однако Фуртвенглер все же пытался их передать, хотя сам на словах эти тонкости описать затруднялся, даже на репетициях. Чуточку не в своем уме, говорил он порывисто, с долгими паузами между фразами, а в объяснениях, чего ему хочется от данной части, порой становился изумительно косноязычным. Вогнанный в ступор очередным вопросом, он надолго умолкал, стучал пальцем по листам партитуры, раздраженно прищелкивал языком, и, наконец, отвечал:
– Просто смотрите на музыку. Просто сыграйте, что там…
Так они и делали. В конце концов репетиции и выступления превратились во что-то сродни сеансам группового чтения мыслей. Отчасти они всегда таковы, но под управлением Фуртвенглера дело дошло до логического завершения. Ничего другого не оставалось, обо всем приходилось догадываться самим. |