|
Толпа мигом разбегалась, а он каждый раз оставался. Оставался, когда патрон оказывался просто набит бумагой и лишь капсюль был целым, оставался и тогда, когда шутку «подновили» – патрон оказался заряженным и грохнул, осыпав Гришу пеплом и искрами. Гриша сидел у костра и старательно тушил затлевшие полы халата. А на шутника не набросился; с ним схватился кто-то другой… Гриша просто выкатил разорванную гильзу из огня и сказал, качая головой, – детство, мол, в заднице играет у юмориста. Однажды три бича-сезонника, люди в партии случайные, дерзкие и отчаянные оттого, что чуяли свою временность тут, пристали к Грише с требованием выдать им сахару и дрожжей на брагу. Гриша отказался, грудью встал, не побоялся их, даже когда они пригрозили «пером» пощекотать. Я считал Гришу мудрее страха…
– Ты еще жизни, Витька, не знаешь, – хрипящим шепотом говорил он. – А она всякая бывает. Припрет и тебя когда-нибудь, если сейчас не приперла. Я, Витька, волчьих законов не признаю. Я Худякова не закладывал, понял – нет? Не зак-ла-ды-вал. Я себя обезопасил, не хочу чужой грех брать. Если по-человечески – не имею права… Я вчера хотел с тобой поговорить. Ты, конечно, думаешь, я выкручиваюсь, от грязи отряхиваюсь. Не путай, Витька, здесь не то. Ко мне грязь не пристала, но ведь ее прилепить могут! Когда в толпе один другому в морду плюнет – брызги на всех летят. Вроде всем в морду наплевали. А я не хочу…
Гриша выговорился и, оглядываясь, ушел на кухню мыть посуду, а я еще долго сидел на чурке совершенно оглушенный внезапной откровенностью и страхом веселого и бесшабашного повара. Я не старался определить и рассудить – прав Гриша или нет, меня ошеломила мысль, что не он один пытается себя обезопасить. Пухов тоже предпринимает меры. И если я сейчас сижу с ружьем возле Худякова, сторожу, значит, я тоже втянут, нет, добровольно примкнул к стремящимся оправдаться. Еще ничего не известно, еще, может быть, Ладецкий живой и здоровый блудит по тайге, а мы здесь на всякий случай страхуемся. И все кажется справедливым, законным. Как мне сказал Пухов, он связался по рации с начальником милиции, сообщил ему о Худякове, и начальник распорядился взять его под охрану до приезда следователя. Мы-де Худякова уже знаем, он – может… А что я, охраняющий его, знаю о нем? За что мне оправдываться? Если же вдруг подозрения на Худякова – выдумка, бред, вранье от испуга, что нам всем делать? Упасть на колени и ползти к Худякову с призывами о прощении, как поползет Гриша? Пухов, начальник милиции, я, Прохоров… Ладецкий! Через пего же он пострадал! Гриша-то хоть знает, как каяться, а мы! Или для Худякова счастливый исход станет счастьем и он от радости вмиг забудет, что сидел под охраной, что его подозревали в убийстве, что несколько дней его не считали за человека? Я бы не простил такое никогда…
Но и сам Худяков должен сейчас оправдываться! Больше и настойчивее всех.
Я отвернул полосу рубероида, что служила дверью, и заглянул в шалаш. Худяков сидел в прежней позе, обнимая худые колени длинными руками с угловатыми пальцами.
– Что, Витька? – глухо спросил он и посмотрел на меня воспаленными, мечущимися глазами. – Собак не слыхать?
– Не слыхать…
– Эх, пропадут, – тоскливо протянул он. – Муха-то ладно, ей уж десять лет исполнилось. Шайтан молодой, жалко… Неужели не придет Шайтан?.. Вишь, озлился, что стреляем и мажем. Они-то сколько трудились, из последних сил зверя держали, все на нас надеялись. Попробуй-ка после чумки работать? Тут от простуды неделю маешься…
– Собаки придут, – успокоил я Худякова.
– Теперь уж нет, – уверенно и тихо сказал он. – На второй-третий день должны были прийти. А сегодня пятый. Значит, тот медведишка помял… Ослабли. |