Эта «праздная жизнь» есть игра, поскольку именно игра выражает неопределенность отношений человека и мира. Художник у Цзун Бина вверяется этой игре, потому что последняя есть сама фатальность бытия. Его «праздность» гарантирована не своеволием, а самой вечностью. Это праздность сосредоточенного, внемлющего пустотной целостности бытия духа. Она предвещает вспышки творческого порыва, она хранит их в себе и в них переливается, подобно тому как медлительность повара в притче Чжуан-цзы «внезапно» сменяется молниеносным ударом ножа. Эти непостижимо-игривые взаимопереходы от вечности в мгновение составляют действительное содержание фатальности дао. Это чередование пауз доверительного ожидания и творческого самозабвения, собирающее воедино эстетически-неповторимое и художественно-неуничтожимое, образует ритм жизни китайского художника. Одно в действительности не было оторвано от другого: сосредоточенная «праздность» художника была творчеством, растянутым до вечности, его творческое «безделье» – сплющенной до мгновения «праздностью». Китайская традиция не знала ни свойственной европейскому романтизму антитезы низости обыденного существования и величия творческого вдохновения, ни характерного для модернистского искусства Запада сведения творчества к псевдоремесленной «выделке» художественного произведения.
Мы проследили круг творческой деятельности. Остается привести его в движение. Сделать это может лишь искренность художника – искренность, всегда данная как отсутствие: отсутствие «праздной аскезы» духа в эстетическом опыте, отсутствие реальности в изображении, отсутствие изображения в правде «вещи вечной»; наконец – Отсутствие пустотной цельности мира и чистой игры воображения на всех фазах творческого цикла. Благодаря принципу отсутствия правда получает возможность быть в художественном произведении, не будучи в нем, а искусство примиряется с неискусством. Это постоянно воспроизводящее себя и все в себя вмещающее отсутствие делает работу художника актом непрерывного самопожертвования. Загадку великого долготерпения китайского художника, патетического молчания его «праздной жизни» нужно прочитывать как загадку безудержной. радости приобщения к всеобщности в акте жертвования собой. Только это вездесущее отсутствие придает творчеству бытийственную прочность. И только вдохновляемое им самопожертвование художника позволяет всерьез принять союз искренности и игры.
Возможно, художник, превращающий искусство в жертву, обречен на неудачу. Может ли быть иначе с тем, кто дерзает мерить бесконечное конечным? И все же только в этой жертве искусство обретает себя, ибо только в ней оно являет воистину, что значит жить, умерев. Нет ничего удивительного в том, что именно искусство стало в Китае высшим воплощением даосской правды оборвавшегося и все-таки продолжающего звучать голоса, возвышенно-молчаливой песни безвестного сердца, рассыпающейся бесчисленными трелями в пустыне того, что остается вечно за бытием. Того, что не есть, но вовеки остается.
|