Изменить размер шрифта - +
Меня пронзила острая боль, потом хлынула теплая кровь.

Вот я и познакомился с так называемым луцивеем. Агия воспользовалась именно им, потому что Водалус запретил всем, кроме собственных телохранителей, носить в его присутствии какое‑нибудь оружие. Луцивей – это просто небольшой брусок с кольцами для большого пальца и мизинца плюс четыре‑пять изогнутых лезвий, которые нетрудно спрятать в ладони; но немногие выживают после удара луцивеем.

Я оказался одним из тех немногих, поднявшись через два дня на ноги и обнаружив себя запертым в пустой комнатенке. Возможно, в жизни каждого человека должна быть комната, которую он знает лучше всякой другой; для заключенных – это тюремная камера. Теперь и я, долго служивший с внешней стороны, подавая подносы с едой обезображенным и спятившим от пыток узникам, вновь познал собственную камеру. Чем прежде был зиккурат – я так и не выяснил. Возможно, и впрямь тюрьмой или же мастерской какого‑то забытого ремесла. Моя камера была раза в два больше той, в которой я был заточен под башней палачей, шагов десять в длину и шесть – в ширину. Древняя дверь из мерцающего сплава стояла прислоненной к стене, поскольку тюремщики Водалуса нашли ее бесполезной, не сумев справиться с замком. Новая, грубо сколоченная из внешне напоминающих железо бревен, добытых в джунглях, закрывала дверной проем. Думаю, окон здесь никогда не предполагалось, но таковым служила круглая дыра в стене диаметром не больше моей руки. Сквозь это отверстие в грязной стене на большой высоте и проникал в камеру скудный свет.

Прошло еще три дня, прежде чем я окреп настолько, чтобы подпрыгнуть и, подтянувшись на одной руке, выглянуть из окна наружу. Когда же этот день настал, перед моим взором предстал холмистый зеленый ландшафт, усеянный порхающими бабочками, – словом, картина настолько неожиданная, что я усомнился в своем рассудке и от удивления свалился на пол камеры. Лишь со временем я понял, что видел верхушки деревьев, то есть доступную главным образом птицам область, где на высоте десяти чейнов могучие стволы раскидывают целые лиственные поля.

Какой‑то старик с неглупым, но злым лицом перевязал мне щеку и сменил бинты на ноге. Позднее он привел мальчика лет тринадцати, чьей кровью накачивал меня до тех пор, пока его губы не приобрели свинцовый оттенок. Я спросил старого лекаря, откуда он родом, и старик, очевидно, решив, что я уроженец здешних мест, ответил следующим образом:

– Из большого города на юге, в долине реки, что собирает воды в холодных землях. Эта река зовется Гьолл, она длиннее всех ваших, хотя течение ее не столь стремительное.

– Ты очень искусен, – сказал я. – Мне не доводилось слышать о таких умелых врачевателях. Я уже чувствую себя хорошо и хотел бы, чтобы ты остановился, пока этот мальчик не умер.

Старик ущипнул его за щеку.

– Он быстро восстановит силы, как раз вовремя, чтобы согреть мне на ночь постель. В его годы это нетрудно. Нет, не то, что ты думаешь. Я только сплю рядом с ним, потому что ночное дыхание юноши благотворно влияет на людей моего возраста. Видишь ли, юность – это тоже болезнь, и есть шанс подхватить ее в легкой форме. Как твоя рана?

Ничто – даже признание, которое, вероятно, коренилось бы в упрямом желании поддержать хотя бы видимость прежней силы, – не могло явить мне более веских доказательств, чем его отрицание. Я сказал ему правду – что правая щека онемела, если не принимать в расчет слабого, но назойливого, как зуд, жжения, – тем временем гадая, какая из обязанностей причиняет несчастному пареньку больше беспокойства. Старик размотал мои бинты и наложил повязку, пропитанную вонючей коричневой мазью, которую он уже использовал прежде.

– Я вернусь завтра, – сказал он, – хотя не думаю, что тебе снова понадобится помощь Мамаса. Ты быстро поправляешься. Ее Экзультантство (кивком головы он дал понять, что его ироническое замечание относится к Агии) будет вне себя от радости.

Быстрый переход