Когда телу хочется пить, умирающий видит: тело томится жаждой, и 
	рад избавиться от тела. Еда,  одежда, удовольствия не нужны тому, для кого и 
	тело -- незначащая часть обширного имения, вроде осла на привязи во дворе. 
	     А  потом  наступает  агония:  прилив,  отлив --  волны  памяти  бередят 
	сознание, омывают пережитым, вздымаются, опадают,  приносят и уносят камешки 
	воспоминаний,  звучащие раковины  голосов, дотянулись,  раскачали сердце, и, 
	словно нити водорослей, ожили  сердечные привязанности. Но равноденствие уже 
	приготовило  последний отлив,  пустеет сердце, и волна пережитого отходит  к 
	Господу. 
	     Все,  кто  живы, --  я знаю,  -- боятся  смерти. Они  заранее  напуганы 
	предстоящей встречей.  И  поверьте, ни разу  не  видел, чтобы умереть боялся 
	умирающий. 
	     Так за что же мне жалеть их? О чем плакать у их изголовья? Мне известно 
	и преимущество мертвых. Как легка была кончина той пленницы. Ее смерть стала 
	для  меня откровением  в  мои  шестнадцать  лет. Когда  ее принесли, она уже 
	умирала, кашляла в платок и, как загнанная газель, прерывисто, часто дышала. 
	Но  не  смерть занимала ее,  ей хотелось одного -- улыбнуться. Улыбка  реяла 
	возле  ее  губ, как ветерок над  водой, мановение мечты, белоснежная лебедь. 
	День  ото дня  улыбка  становилась все  явственней, все  драгоценней, и  все 
	труднее  становилось  удерживать ее, пока однажды лебедь  не улетела в небо, 
	оставив след на воде -- розовую полоску губ. 
	     А  мой отец?  Смерть завершила  его  и уподобила  изваянию из  гранита. 
	Убийца  поседел,  его  раздавило  величие,  которое  обрела  бренная  земная 
	оболочка,  прободенная его  кинжалом.  Не  жертва  --  царственный  саркофаг 
	каменел  перед  ним,  и   безмолвие,  которому  сам  убийца  стал  причиной, 
	обессилило и сковало его. На заре в царской  опочивальне слуги нашли убийцу, 
	он стоял на коленях перед мертвым царем. 
	     Цареубийца  переместил моего  отца в вечность,  оборвал  дыхание,  и на 
	целых три дня дыхание затаили и мы. Даже после того, как мы  опустили гроб в 
	землю, плечи у  нас не расправились  и  нам не  захотелось говорить. Царя не 
	было  с  нами,  он нами не правил,  но мы  по-прежнему  нуждались в нем,  и, 
	опуская на скрипучих веревках в  землю,  мы знали,  что  заботливо  укрываем 
	накопленное, а не хороним покойника. Тяжесть его была тяжестью краеугольного 
	камня храма. Мы не погребали, мы укрепляли  землей  опору,  которой он был и 
	остался для нас. 
	 
	     Что такое смерть, мне тоже  рассказал отец. Он заставил меня посмотреть 
	ей в лицо, когда я был совсем юным, ибо и сам никогда не опускал глаз. Кровь 
	орла текла в его жилах. 
	     Случилось это в проклятый год,  который назвали потом  годом "солнечных 
	пиршеств".  Солнце,  пируя, растило  пустыню.  На слепящем глаза раскаленном 
	песке  седела  верблюжья  трава, чернела колючка,  белели  скелеты,  шуршали 
	прозрачные  шкурки ящериц. Солнце, к  которому прежде тянулись слабые стебли 
	цветов, губило свои творенья и, как ребенок сломанными игрушками, любовалось 
	раскиданными повсюду останками.                                                                     |