Так возвращаясь домой, я будто спускаюсь все ниже и ниже, и вот на самом низу, возле булочной вижу свою старуху-хозяйку первой в хлебной очереди: во мгле осеннего рассвета сидит она на каменной ступени, в черном платке, неподвижная, как мертвая, и немигающими глазами смотрит на прекрасно вырисованные на дверях булочной булки и куличи.
Козочка спит. Бедная Козочка! рано, бывало, весной поест чего-то и прыг! опять по революции до самого вечера, там, взявшись за руки с незнакомыми, идет, поет под красным знаменем; там залегла от пулемета между ступенями подвальной лавочки; и революция для нее проходит совсем как весна. Теперь Козочка больше не прыгает, ей все противно на улице, и стрельба ненавистна, и злые товарищи – уже не люди. Только вдруг почему-то остановится на улице и вся просияет. Я в это посвящен: она видит своего кавказца. Нет ничего хорошего на свете, и холодно, и голодно, только на голодуху остается одна радость на свете – вот это видение: кавказец в папахе с кинжалом за поясом.
Грустно мне смотреть на похудевшую, истощенную Козочку, несмело просится молитва какому-то неведомому Богу против неведомого врага: «Господи, помоги мне все понять, ничего не забыть и ничего не простить».
Стынет в поле последний синий цветок. Вянет Козочка среди злобы людской.
Молится в церкви священник: «Господи, умили сердца!»
А на улице, за оградой церковной кто-то спрашивает в темноте:
– Пришли хоть к какому-нибудь соглашению? Другой отвечает:
– Русский народ черти украли, с чертями не может быть у нас соглашения.
Козочка молится в церкви вслед за священником: «Господи, умили сердца!» А я по-своему за церковной оградой твержу свою подзаборную молитву: «Господи, помоги все понять, ничего не забыть и ничего не простить».
Или моя молитва оказалась сильнее? Бледная приходит ко мне Козочка, бровки рожками, стала на какую-то свою тайную позицию, хочет Россию спасать.
– Кто у нас Марат?
– Ты что же, хочешь быть Шарлоттой Кордэ?
– Нечего смеяться, кто похож на зеленую жабу?
– А не хочешь убить обезьяну?
– Обезьяну… нет!
И опять, как с кавказцем, всюду ей мерещится зеленая жаба.
– Ерунда, – сказал я, – пойдем на Шаляпина.
В этот страшный вечер думал ли кто из друзей моих в глубине России, что Шаляпин поет, что можно идти на Шаляпина?
Стреляли на улице, а он пел в эту ночь! Козочка хлопала и визжала: «Шаляпин, Шаляпин!» Отвел Господь сердце девочки, или долетела молитва из церкви «Господи, умили сердца»?
Радуюсь, что миновала злая чаша ребенка, а я для себя, ее старый дядька, твержу свою подзаборную молитву: «Господи, помоги все понять, ничего не забыть и ничего не простить!».
Нева черною смоляною водою в белом тумане плещет о пустые железные бакены, и кажется, где-то далеко пушки стреляют. Проходя тут по набережной, многие прислушиваются к этим звукам, принимают за выстрелы, начинают разговор о какой-то дикой дивизии, о каком-то корпусе, посланном с фронта выручать Петроград, о бунтующем флоте, который должен обстреливать эти войска с моря. Многие, рассеянно слушая глухие удары волн о железные бакены, начинают один и тот же разговор о том, кто освободит Петроград от тиранов.
Возле железных черных ворот нашего дома я хожу взад и вперед с винтовкой, из которой мне одной рукой невозможно стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападений.
Подходит милый, душевно-внимательный человек и говорит мне:
– Вам нужно не отвертываться от стремления масс к немедленному миру, а идти с ними об руку, по пути разъясняя, что истинный мир – венец победителя.
Еще яснее он сказал после спора:
– Вам нужно использовать стремление масс к миру, и, когда массы поймут истинный мир, они создадут войско добровольцев. |