Я сижу дома за письменным столом и из плохих рукописей делаю хорошие книги. Заказы приходят по интернету. Авторы и авторицы видеть меня не хотят, потому что им передо мной стыдно, и я не хочу их видеть, потому что я их презираю.
Так женщины не встретишь. Надо было бы поискать в интернете, или походить в какой-нибудь клуб, в хоровой кружок – или на йогу записаться. Не то чтобы я был как-то принципиально против этого. Но запах человеческого пота, индийские благовония, усыпляющая медитативная музыка, это замыленное «Ом»… – не переношу. И хотя лет мне уже немало, но старым я себя не чувствую. Я могу себе представить, как жизнь заново встряхивает игральные кости моей судьбы и выбрасывает их по-новому. И я уже не сижу в сумрачной пещере моего рабочего кабинета с крохотным окном и искусственным светом, и не живу под сумрачным небом, которое с октября по март висит над городом, и за мной не гонятся сумрачными видениями, проникающими даже в мой сон, буквы плохих рукописей, и нет у меня сумрачных мыслей о моей жизни, которая не сложилась так, как должна была сложиться. И все это уже иначе и лучше. И моя жизнь светла не только тогда, когда выдастся день посветлее.
Анна становилась старше, подрастала, но свет в ней не угасал. Я вижу ее перед собой стоящей на тротуаре с «кульком первоклассника», вижу светлые локоны, розовые щечки, радость жизни и любопытство в голубых глазах и улыбку, которая ни к кому не относится, а просто свойственна ей, это ее восторг, ее тайна. Я вижу ее перед собой в воскресенье ее первого причастия – в белом платье, с белой диадемой в волосах; она – невеста, она смущена, прекрасна и горда. Она часто играла в прятки и бегала с другими детьми на улице, и я иногда стоял у окна и смотрел. Мне нравилось смотреть, как они играют, гоняются друг за другом, увертываются, разбегаются и вновь слетаются, собираются в кружок и вновь рассыпаются, и мне нравились их крики, звучавшие, как крики моего детства, всякого детства. Но мой взгляд вновь и вновь возвращался к Анне. Она так же носилась и так же шумела, но ее словно окружала какая-то аура. Не только потому, что она всегда была одета в платье – на этом настаивали родители, – держалась прямо и никогда не бывала такой взмыленной и растрепанной, как другие. Вела ли она игру или присоединялась к игре, убегала ли или пряталась, ловила ли мяч или уворачивалась от него – ее движения были так очаровательны, или так величественны, или так обольстительны, что я иногда спускался на улицу взять что-нибудь из машины или купить что-нибудь в лавке – только чтобы увидеть ее вблизи. А если еще она поднимала глаза, узнавала меня и улыбалась мне!..
Я вижу ее перед собой и четырех- или пятилетней с родителями и братьями на диком пляже – я расположился чуть поодаль. Она меня не видит, она никого не видит. Она не спряталась – только слегка отвернулась, прислонилась к дереву, ручонка в кармане шортиков, а выражение личика такое мечтательное, такое счастливое, что я не могу отвести глаз и все смотрю на нее, и потом она возвращается обратно в этот мир и сперва медленно, а потом быстро бежит к воде и с ликованием прыгает в воду.
Во время одного уличного праздника у меня завязался с ее матерью разговор, который вышел за рамки обмена любезностями и дружелюбными фразами. Ее старший сын готовился к выпускным экзаменам, и у него были трудности с немецким. Мать понимала почему: тот сельский немецкий, на котором говорили она и ее муж, был плохим подспорьем их детям, когда речь шла о школе, книгах и профессии. А я ведь имею дело с языком – не могу ли я с ним поразговаривать? И я стал говорить с ним о статьях и книгах, которые он читал, и о мероприятиях, в которых он должен был участвовать. Он был воодушевлен моей поддержкой и сдал выпускные без блеска, но вполне прилично. Когда проблемы в школе возникли у Анны, она пришла ко мне.
4
В пекарне, где я примелькался, меня приветствовали столь дружелюбно, что я не мог сразу повернуться и уйти только потому, что за дальним высоким столом стоял зашедший в пекарню комиссар. |