Если единственное непреходящее в жизни – это вечнотекучая актуальность, то перед взором Прозревшего каждая вещь реальна ровно настолько, насколько она иллюзорна. Актуальность вечно возвращается в мир, освобождая от памяти и даже мечтаний. Но она приходит, чтобы уйти. От способности вместить вечность актуального как раз и родился человек в его подлинно человеческой, т. е. божественной, самоценной природе (в восточных языках, кстати сказать, понятия духовного и божественного не различаются). Человек в Азии вечен своей эфемерностью и велик в той мере, в какой он умален, слит с Небесным бытием, не виден. Ибо он видит себя лишь в той мере, в какой способен смотреть «оттуда», из небесных чертогов. Эта почти безумная истина Востока прекрасно показана в картине Николая Рериха «Властитель ночи», написанной в безумном 1918 году. И театральные представления в Азии, заметим, игрались для богов.
Великие восточные религии лишь оформили и догматически определили первозданную правду вечноживого в жизни, разработали методы медитации, способные увести сознание к первичной плазме бытия, в которой еще не разделены жизнь и сознание, дух и материя, где все может быть всем и все подчиняется одухотворенной воле Прозревшего. Их логика проста и абсолютно последовательна: от хаоса мыслей идти к постоянству одномыслия, потом к безмыслию и в конце концов – к мысли без мысленного, действенному недействию. На последнем этапе сознание возвращается к актуальности существования, но, наполняя его всевременностью, делает его сверх реальным, более реальным, чем мир идей или вещей.
Сначала я думал, что горы – это горы, а воды – это воды.
Потом я понял, что горы – не горы, а воды – не воды.
Теперь я спокоен, ибо знаю, что горы – это только горы, а воды – это только воды.
Но эти слова молчат о главном завете: в горе нет горы, в водах нет вод…
Жители глубинной Азии остались верны первичным интуициям человечества и отдают дань позднейшим личностным конфессиям лишь «постольку поскольку». Но, низводя религию к быту, они делают быт легким, пустым, эфемерным.
Ролан Барт оставил проницательное суждение о японской жизни:
«Зрелище японской улицы, волнующее порождение многовековой эстетики, совершенно лишенной вульгарности, никогда не подчиняется театральности (истерии) тела, но подчинено раз и навсегда тому письму alla prima, для которого одинаково невозможны и набросок, и сожаление, и маневры, и исправления, ибо сама линия освобождается от стремления пишущего создать о себе выгодное впечатление; она ничего не выражает, но просто одаривает существованием…»
И далее о японском жанре краткого стихотворения хокку как образе идеального события:
«Событие не относится ни к какому виду, особенность его сходит на нет; подобно изящному завитку, хокку сворачивается вокруг себя самого; след знака, который, казалось бы, намечался, стирается; ничего не достигнуто, камень слова был брошен напрасно: на водной глади смысла нет ни кругов, ни даже ряби…»
Но зрелище японской улицы волнует чем то более глубоким, чем эстетика. Оно рождено не просто чувством красоты, но прежде всего многими столетиями занятий медитацией, культивированием духовного покоя. Речь идет о мастерстве владения актуальностью. Настораживает только некоторая нарочитость покоя, подмеченного Бартом. Японцы ценят, как они говорят, «искусство игнорирования» и создали изощренный культ примитива. В этом культе субстрат азиатской «идеи» уже намеренно сводится к его сущностным свойствам, к чистому событию, каковое и составляет существо актуальности. Это событие, как заметил Барт, всегда теряется для мира и само теряет себя в нем. Азия знает, что такое «забытый и себя забывший бог». Природа творчества, говорили на Востоке, это непрерывное «рассеив |