Здесь жизнь впервые была увидена взглядом «с той стороны» – возможно, взглядом героя сказки, – а Азия – родина сказок – и азиатских эпосов: идеальный человек встречает смерть, входит в загробный мир и оттуда уже, умудренный смертной памятью, возвращается в земной мир, который теряет для него свою материальность, просвечивается насквозь внутренним взором того, кто прозрел нераздельность начала и конца в мгновении вечно живого настоящего. Этот момент может мир приближать, так сказать, прирастать Землею, но может и уводить в трансцендентную высь Неба. В нем божественное очеловечивается, а человеческое обоживается.
Первый и вечный сказ – это рассказ об инициации, взрослении души. В его свете видимые образы становятся собственной тенью, бесплотным темным контуром. С таких контуров теней начинается изобразительное искусство Азии. А его сюжетом с самого начала становятся картинки повседневной жизни, с как бы наивно детским схематизмом нанесенные на камень уже доисторическими обитателями центра Азии. О создателях этих первых (!) в истории человечества картин давно и помину нет, но тот же потусторонний взгляд еще и сегодня напоминает о себе в азиатском театре, который во всех своих видах имеет религиозную или, точнее сказать, ритуальную природу: театральные представления в Азии являют драму общения людей и духов и играются для богов. Иными словами, их предмет – мировое все, которое «видимо невидимо», марево всего сущего. Неудивительно, что в них повсюду используются маски, которые указывают на взаимную проницаемость земного и потустороннего миров и их столь же неустранимую разделенность. Насколько разделены эти миры? На Тайване, по крайней мере, говорят: «Боги в трех вершках от головы». Значит, боги – на кончиках человеческих пальцев?
Как бы там ни было, театральная игра в Азии, ее совершенно реальная «магия» проистекает из взаимной подстановки живого персонажа и души умершего, перетекания одного в другое (боги в народных верованиях Азии происходят из душ выдающихся людей, наделенных избытком жизни). В маске Бога/Человека разыгрывается глубочайшая мистерия жизни. И в этой подлинно драматической (не)встрече людей и духов земная жизнь, как в южносибирских мифах, оказывается даже более реальной, чем ее небесный прообраз. Тем она и ценна, что прозревается «небесным» оком. Нет ничего более прочного и неизменного, даже более возвышенного, чем текучая, эфемерная повседневность. И недаром в народных китайских пьесах небожители, низвергнутые на землю за вольное поведение, отказываются возвращаться на небеса, когда подходит к концу срок их ссылки. Но мотив этот уходит неимоверно глубоко в толщу времен. Он заявляет о себе, пожалуй, уже в поразительно реалистических изображениях палеолита, которые со всей убедительностью свидетельствуют: нарисованное реальнее физической реальности. Иероглифическая письменность Восточной Азии, где знаки являются результатом опознания и утверждения вечносущих свойств вещей , тоже представляет собой такую сверхреалистическую реальность. По преданию, она была изобретена мудрецом, имевшим четыре глаза: двумя глазами он видел мир людей и двумя – мир духов.
Как «первая часть вселенной», Азия уводит к началу всякого бытия, к праматери, прародине человечества. Начало нельзя описать, о нем можно сказать только сказкой. Его можно показать только игрой теней, образами в зеркале, где оно скрывается во мраке самоотсутствия. Вечно возвращающееся к неведомому «здесь и сейчас», оно всегда грядет, но никогда не становится данностью. Азиатская история по своей сути ино сказательна и, следовательно, молчит о себе. Ее предмет – даже не разрыв между эпохами, а эпохальный разрыв, спонтанность всех явлений, что, между прочим, и является главной темой восточной историографии.
Если единственное непреходящее в жизни – это вечнотекучая актуальность, то перед взором Прозревшего каждая вещь реальна ровно настолько, насколько она иллюзорна. |