|
– Бывала в доме Роберта Луиса Стивенсона в Монтерее?
– Нет.
– Он там снимал комнату всего два месяца, и потом его выперли, потому что ему нечем было платить. А теперь это называется «Дом Стивенсона», и там музей сплошь про Стивенсона.
Она засмеялась.
– Короче, на следующий день был прием у врача. И надо было отчитаться, как идут дела. Ночью я стала смотреть картины – достала их, потому что думала наверстать время. И разглядела, до чего они плохи. И вдруг совершенно разъярилась. И все порвала – две большие, одну маленькую, дюжину этюдов. На много-много кусочков. И выкинула. А потом перемыла всю посуду в доме.
– Ёпта… – Он нахмурился поверх ее макушки.
– Кажется, после этого я еще что-то рисовала, но живопись тогда более или менее бросила. Зато кое-что поняла…
– Зря ты так, – перебил он. – Ужас какой.
– С тех пор прошло много лет, – сказала она. – Пожалуй, детский сад, да. Но я…
– Мне от этого страшно.
Она поглядела на него:
– Много лет. – Ее лицо посерело в сером рассвете. – С тех пор прошло. – Она отвернулась и продолжала: – Но я кое-что поняла. Про искусство. И психиатрию. И то и другое – системы на вечном ходу. Как религия. Все три сулят тебе ощущение собственной ценности, смысл и съедают кучу времени, уверяя, что все это достижимо только через страдания. И едва у тебя проблема – с искусством, с психиатрией, с религией, – решение всегда одно: глубже погрузиться в ту же систему. Все три заключили друг с другом шаткое перемирие, а на самом деле дерутся насмерть. Как все самодостаточные системы. В лучшем случае каждая тщится вобрать в себя две остальные и объявить их своими подвидами. Ну, знаешь: религия и искусство – формы безумия, а безумие – сфера психиатрии. Или: искусство – это изучение и восхваление человека и человеческих идеалов, следовательно, религиозное переживание – лишь огрубленный эстетический отклик, а психиатрия – лишь один из инструментов, с помощью которых художник наблюдает человека и точнее передает его портрет. Религиозный подход, надо думать, – что два других полезны лишь в той степени, в которой пропагандируют добро. В худшем случае они все стараются друг друга уничтожить. Что мой психиатр – уж не знаю, насколько осознанно, но весьма успешно – и проделывал с моей живописью. Психиатрию я тоже бросила довольно скоро. Не хотела погрязнуть ни в каких системах вообще.
– А посуду мыть любишь?
– Мне очень, очень давно не приходилось. – Она опять дернула плечами. – Но сейчас, если надо, это меня, вообще-то, умиротворяет.
Он засмеялся:
– Меня, пожалуй, тоже. – И затем: – Но не надо было рвать картины. А вдруг бы ты передумала? Или, например, в них было что-то хорошее, ты бы позднее использовала…
– Было бы фигово, если б я хотела стать художницей. Но я не была художницей. И не хотела.
– Ты получила стипендию.
– Как и толпа других людей. В основном – с дрянными картинами. По закону вероятности моя, наверно, тоже была дрянная. Нет, это не было фигово, если заниматься живописью я не хотела вообще.
Но он все равно качал головой.
– Тебя это по правде расстраивает, да? Почему?
Он вздохнул и вытащил из-под нее руку.
– Ты… все мне как будто говорят… как будто пытаются сказать еще сто пятьдесят разных вещей. Помимо того, что говорят прямо.
– Ой, кажется, я немножко да.
– Я тут такой наполовину псих, я пытаюсь стихи писать, а ты – внушить мне, что не надо верить в искусство и психиатрию. |