Только самые близкие из друзей знают, что именно в тот год в Италии я выиграл решающую битву».
Он не выиграл, но выгадал, подлизываясь к фашистам, а потому имел возможность удалиться от охваченной гражданской войной Испании, раздираемой противоречиями Франции в «тихую заводь» фашистской Италии. Там узнал: в Кадакесе анархисты расстреляли тридцать человек, трое из которых были его знакомыми. В воспоминаниях он назвал их своими друзьями. И сразу же написал, что, когда Гала на десять дней уехала в Париж, он стал особенно внимательно следить за своим здоровьем: «Чуть заложит нос, капаю капли. После еды всякий раз тщательно прополаскиваю горло. Смазываю целебным бальзамом всякую ссадину и царапину, дабы не воспалилась.
А ночами в тревоге прислушиваюсь: не болит ли где-нибудь, нет ли угрожающих признаков грядущего недуга? Щупаю живот — там, где аппендицит. Не воспален ли? Осматриваю выделения, и всякий раз сердце замирает в испуге — все ли в порядке? Да, кажется, все, придраться не к чему…
Меня давно изводила эта сопля, присохшая к белой кафельной стенке в ванной. Я долго терпел, отводил глаза, но в конце концов не выдержал и решил избавиться от ее мерзкого присутствия. Тщательно обернув указательный палец правой руки туалетной бумагой, морщась от омерзения, я закусил губу, закрыл глаза и хотел одним яростным махом отодрать соплю от стены, но…
Острая, как игла, она впилась мне в палец, под самый ноготь, чуть ли не до кости. Потекла кровь. От сильной внезапной боли выступили слезы. Я кинулся в комнату, отыскал перекись водорода и продезинфицировал рану, но извлечь кончик проклятой сопли не сумел. Резкая боль стихла, но сменилась грозным признаком распространяющейся инфекции: палец распух, а рана внутри пульсировала «тук-тук-тук». Как страшна эта мерная, подлая поступь заражения!
Когда кровь унялась, я, бледный как смерть, спустился вниз, в ресторан, и рассказал о случившемся официанту, который прежде не раз пытался заговорить со мной, но безуспешно — я отвечал сухо, односложно и высокомерно. Теперь же я сам заговорил с ним, да с какой готовностью, как приветливо (стоит перетрусить — и делаешься человеком). Наконец-то официанту представилась возможность выказать сердечность. Он внимательно осмотрел палец.
— Только не трогайте! — возопил я. — Ни в коем случае не трогайте! Как вы думаете, это опасно?
— Заноза, конечно, глубоко вошла, но все зависит от того, чем вы занозили палец. Это иголка? Щепка?
Я не ответил. Не мог же я открыть ему мерзостную правду! Не мог же я сказать, что занозил палец чьей-то засохшей соплей!
Нет! Да ведь никто и не поверит. Ни с кем это не могло случиться. Ни с кем, кроме Дали. И я еще спрашиваю! Спрашиваю, когда и так все ясно: рука распухла и покраснела! Ее ампутируют — мою руку, руку художника, руку Сальвадора Дали! А может, не успеют, и я умру в страшных муках, корчась в столбнячных судорогах.
Я вернулся в комнату, лег и приготовился к мукам. Страшнее тех двух часов ничего не было в моей жизни. Два черных, два беспросветных часа — могут ли все бедствия гражданской войны сравниться с той мукой, что причинило мне тем вечером мое воображение?»
Да, возможно, он не без иронии выставляет себя напоказ, чтобы потешить читателя и поразить своей откровенностью, а также маниакальной любовью к самому себе. Но в этих заигрываниях не стыдился упомянуть мельком о гражданской войне, в которой расстреливают его знакомых.
Завершает он этот эпизод так: «Истерзанный, я встал и, обливаясь смертным потом, шатаясь, побрел в ванную.
Ползая на коленях, долго искал на стене остатки проклятой сопли. Отыскал. Но то была не сопля, нет — клей! Конечно же, клей, и попал он сюда, когда красили потолок. Как только я понял, что это клей, страх оставил меня. Я вытащил занозу, впившуюся в палец, с тем яростным, щемящим сладострастием, что запечатлено на века в знаменитой скульптуре «Мальчик, вынимающий занозу». |