|
Просто теперь он долго летел после каждого толчка над землей, и густой, теплый, настоянный на травах воздух легко поддерживал его.
Счастье, которое испытывал он во время беззвучного своего полета, было таким полным, что было ему одновременно и грустно. Не мог он разделить восторга невесомости с Наденькой, которая не хотела бежать вместе с ним, а махала ему рукой откуда-то издалека. И с дочкой, с внуком.
Ему казалось, что лицо его было влажно, как и ступни. Наверное, он плакал. А может быть, и не плакал, потому что слезы не могли тут же не высыхать в стремительном полете. Он знал, что спал, и все-таки рассуждал логично, и это его рассмешило, он раскрыл было рот, чтобы рассмеяться, но тугой теплый воздух тотчас же закупорил его, и он не то, что смеяться, даже вздохнуть не мог.
Он открыл глаза. С правой дверцы шкафа смотрела на него знакомая лошадиная морда, образованная древесными прожилками. Лошадь смотрела сочувственно. Очень чуткая была коняга. За несколько лет совместного житья она хорошо изучила его привычки и знала, что, просыпаясь, Владимир Григорьевич не сразу определял свое место во Вселенной, а несколько минут лежал неподвижно, приходя в себя.
Начало темнеть, и шестьдесят восьмая комната была полна слегка зеленоватых теней. Владимиру Григорьевичу вдруг остро захотелось услышать голос Кости. Ему показалось, что скажи сейчас режиссер свое «абер дас ист ниче-во-о», и вправду все было бы ниче-во-о. Но Кости не было. Видел он какой-то сон, но не сумел удержать его в памяти, уплывали последние его редеющие клочья. Как будто куда-то бежал он, что ли…
Густели тени в комнате, теряли зеленоватый оттенок, а он все лежал в темноте. Лежал на кровати на спине и боялся повернуться, потому что опять запеленала его душная обессиливающая истома, как в кабинете у Юрочки, когда мучила его строевая врачиха с шиньоном на голове. Вместе с истомой наплывала на него тяжкая печаль. Жаль, жаль было чего-то, что не умел он определить, жаль.
Внезапно Жоржетта Ивановна, невесть как появившаяся в комнате, сделала быстрый фехтовальный выпад, даже ногой притопнула, и в вытянутой ее руке с облезлым маникюром холодно и страшно блеснула рапира. Владимир Григорьевич хотел было удивиться, откуда у этой халды рапира, но не успел, потому что лезвие уже впилось ему в грудь.
Боль была такой страшной и огромной, что спрятаться, увернуться от нее он не мог, он знал это. Она накатилась с торжествующим ревом, эта волна боли, смывая все на своем пути: тягостный душащий ужас, Жоржетту Ивановну, клочья сна, испуганную конскую морду, даже боль смывала она. Да, даже саму боль, из которой состояла.
Она подняла Владимира Григорьевича, подняла легко, качнула и схлынула, а он остался где-то наверху. Он знал, что наверху, потому что видел свое тело в любимой теплой пижамке, лежащее внизу на кровати.
Жаль, жаль было… И покойно. И уплывал вдаль старичок в знакомой пижаме, а он уже летел по темному туннелю, туннельный эффект… но страшно ему не было, потому что впереди был свет, и он понимал, что туннель скоро кончится и что все на самом деле значительно проще, значительно проще…
Юрий Анатольевич присел на корточки перед тумбочкой Владимира Григорьевича. Он уже составил опись всей одежды, что была в шкафу, обуви, содержимого двух чемоданов. Он открыл скрипучую дверцу. Сверху на стопке книг и журналов лежала палехская шкатулка с отбитым краем. Тонконогие кони с лебедиными шеями мчали куда-то нарядные сани. Он открыл ее. Пятиугольничек ордена Красной Звезды с потемневшим ободком, орден Отечественной войны, две медали. Он взял опись. Как записать, каждый орден по отдельности? Орден Красной Звезды — один прописью. Было в этом что-то святотатственное, и он записал: палехская шкатулка с орденами и медалями.
Под коробкой лежал запечатанный конверт с непривычным адресом: Корабль «Константин Паустовский». |