Изменить размер шрифта - +
Сейчас он поднимет подушку и увидит знакомую вельветовую темнокоричневую в серую тонкую полоску пижаму. Пижамы не было. Нужно было доложить директору.

Наверное, вид у него расстроенный, потому что Константин Михайлович посмотрел на него внимательно и сказал с неожиданным участием:

— Абер дас ист ни-и-чево-о…

Директор Дома был великим молчуном. Когда с ним разговаривали, его полное лицо, которое всегда блестело так, что казалось выдраенным пемоксолем, багровело, он надувался и прежде чем ответить, долго барабанил пальцами по столу. Юрию Анатольевичу всегда казалось, что, если спросить директора, как его зовут, он долго будет думать, сыграет на столешнице Турецкий марш и только потом неохотно признается, что он Пантелеймон Романович Клишко.

Директор и на этот раз сразу налился темной кровью, лицо его стало вареным, он засопел и посмотрел на врача. Юрий Анатольевич молчал и думал, как неисповедимы бывают начальственные пути. Кто, в каком странном затмении, мог прислать сюда в директорское кресло этого надувного выдраенного болванчика? Откуда появился он, в каком инкубаторе он вылупился, почему? Кем он был до этого назначения: строителем, директором рынка, актером, чиновником?

Молчание загустевало, становилось физически осязаемым. Юрий Анатольевич подумал, что, если он наберется терпения, то они будут молчать минуту-другую, третью, час, день, месяц, год, два года, десять лет. А поскольку он был моложе директора лет на двадцать, то вполне может его и перемолчать. Но был он слабаком, не из начальственного спецтеста вылепленный, не было в нем великого чиновничьего терпения, и не выдержал он:

— Так что же делать? Может, подождем до утра?

При этом Юрий Анатольевич подумал с привычным смирением, что не быть ему, наверное, никогда директором или даже главврачом. Не те нервы. Ему бы тоже молчать спокойненько и смотреть почтительно на Пантелеймона Романовича, пока тот не разрешится от бремени. Начальство рожает ведь медленно, как слоны. Ан нет, не сдюжил.

Директор еще больше покраснел, набычился, кивнул и с облегчением опустил глаза.

И Елена была сегодня притихшая, не похожая на себя. Почти всю дорогу до метро они шли молча, как будто исчезновение старика Харина почему-то довлело над ними, хотя ни в какой степени они за него не отвечали, и был он для них, в сущности, всего лишь одним из обитателей Дома ветеранов.

И попрощались они у метро с видимым облегчением, и Юрий Анатольевич подумал, что насколько ему было приятно шутить с ней, настолько не хотелось делиться с ней заботами.

Из дому он дважды звонил, узнавал, не появился ли Харин, и долго не мог заснуть, пробовал читать номер «Науки и жизни», который выписывал, но в голову не лезли ни описания маленьких домашних хитростей, ни подробные инструкции по вязке дамского пуловера, ни интимные сведения из жизни трясогузок.

В час ночи он взбунтовался. Да что это такое, выговаривал он сам себе, что за трагедия? Кто он тебе, этот тихий старик с перекошенным после инсульта лицом? Брат? Сват? Пациент. Один из многих. Не более того.

И вообще давно следует относиться к своим старичкам и старушкам спокойнее, профессиональнее. Ему что, больше всех нужно? Видел он когда-нибудь, чтобы директор Дома Пантелеймон Романович метался вот так? Сидит за своим пустым столом, розовый, умытый, неподвижный и молчаливый, как Будда…

И что с ним могло случиться, со стариком? Цыгане его украли, что ли? Продали в рабство? Старик с наглым стариковским эгоизмом дрыхнет наверняка сейчас где-нибудь у родных или знакомых, а он дергает хвостом, как трясогузка какая-нибудь, шлепает босой по темной квартире и третий раз пьет из-под крана воду.

А если даже и случилось с ним что-нибудь, что из того? Не он первый и не он последний. Сколько за четыре года он уже прислушивался напрасно к биению сердца своих пациентов, боясь, не желая верить в противоестественную тишину?

И все равно не выходил Харин у него из головы, влез туда старичок тихой сапой и устроился основательно.

Быстрый переход