Изменить размер шрифта - +
При виде Акима все, как по команде, перешли на французский язык. «Меня хоронятся, — с обидой подумал он, — а для меня ж воли хотят».

Аким снял нагар и вышел. Шум в зале возобновился.

— Даже своей неудачей мы научим других! — сказал Оболенский.

— Надо пробудить Россию! Воскресить в ней истину, омыть душу, — превозмогая боль в горле, произнес Рылеев. Он твердо решил быть завтра на Сенатской, даже если температура подскочит еще больше, — успех революции в дерзании. Нам нужны не награды и почести.

 

Уже за полночь Николай Александрович Бестужев шел по Невскому к казарме.

Ему почему-то припомнился разговор, года полтора тому назад, с матерью Рылеева Настасьей Федоровной, незадолго до ее смерти. Она недавно приехала из своей деревушки возле села Рождествено, что в 60 верстах от Петербурга.

Она вошла в комнату сына в темном платье с высоким воротником и обратилась к Бестужеву, словно жалуясь:

— Дорогой Николай, Кондрат не любит меня!

Николай Александрович поцеловал ее руку:

— Ну что вы, Настасья Федоровна! Я не знаю сына преданней вашего!

— Нет, нет. Скрывает свои планы, — видно, она избрала Бестужева поверенным, зная его дружбу с сыном.

Она кое-что расслышала из беседы в соседней комнате, а кое-что поняла из недомолвок сына.

— Кондратий, — подошла Настасья Федоровна к сыну и положила руки ему на плечи, — умоляю, побереги себя. Ты неосторожен в словах и поступках, а везде шпионы. Ты привлекаешь их внимание и умрешь не своей смертью. Дай мне спокойно закрыть глаза.

— Милая матушка, — взяв ее руки в свои, сказал Рылеев, — наступила пора гражданского мужества… Человек не рожден пресмыкаться. Ведь именно вы воспитали меня в таких взглядах. Я готов пролить свою кровь за счастье соотичей, для исторжения из рук самовластия железного скипетра, для приобретения законных прав угнетенному человечеству. Благословите же меня!

— Нет, не переживу я тебя, — сквозь слезы произнесла Настасья Федоровна и наклонила его голову, благословляя поцелуем.

 

Ветер гнал по улицам к Неве колкий снег. Лупа желтым камнем выпадала из рваных туч, ненадолго освещала то громаду Зимнего дворца, то стены строящегося Исаакиевского собора и снова исчезала. Светили, как фонари, цветные вазы в окнах аптеки, раскрашенной в желтую и белую краску.

Бестужев, подавшись всем корпусом вперед, придерживая одной рукой ножны сабли, а другой подбитую мехом треуголку, шагал посредине мостовой. Ветер прожигал шинель, казалось, хотел сорвать с плеч эполеты, завывал, как в снастях корабля.

Бестужеву представился другой вечер на квартире Рылеева, предновогодний. На этом вечере был Адам Мицкевич. Поэт читал свои стихи, и ясна была его близость ко всем присутствующим по чувствам и образу мыслей. Они вместе пели песни, жгли пунш. Мицкевичу предстоял отъезд в Одессу, и ему желали успешного пути, встречи с Волконским…

 

Когда сегодня все разошлись, Николай Александрович еще задержался у Рылеева.

— Все-таки жаль, что мы выступаем, не имея поддержки Кронштадта, — задумчиво произнес Кондратий, — Он мог бы стать для нас таким же оплотом свободы, как остров Леон для испанских инсургентов.

— Да, конечно, — согласился Николай Александрович, — но я тебе и прежде говорил, что наших людей там почти нет, а чиновников и господ офицеров, кроме карт и бильярда, ничего не заботит.

— Если бы Кронштадт был наш, — словно не слыша, продолжал Рылеев, — мы могли бы избежать крови. Достаточно было б посадить царскую фамилию на корабли и вывезти за границу…

— Я вчера был на квартире у Моллера.

Быстрый переход