— „Так и должно, отвечал другой. — Я часто слышу от матушки, что без побоев от них добра не видеть, а бить их ничуть по грех, лакей хуже собаки“».
Да раздумал писать — длинно.
На вопрос: «Откуда вы заимствовали свободный образ мыслей?» — ответил: «Из здравого рассудка».
Подумав над вопросом: «Кто именно были основателями и членами тайного общества?», написал: «Будучи в обществе немногим более года, не мог доподлинно узнать всех имен. Члены, кои давно существуют в обществе, должны сие знать лучше моего».
…Сидел Бестужев в том самом Алексеевском равелине, где Петр I убил своего сына Алексея, а в царствование Екатерины II умерла от чахотки княжна Тараканова, обманом привезенная из Италии графом Орловым. Камера была словно гроб повапленный. Однажды утром, когда Бестужеву принесли горьковатую гречневую кашу-размазню в оловянной тарелке, на обороте прочитал он процарапанное:
«Не Рылеев ли написал?»— подумал Бестужев.
Камни равелина, как запекшиеся стоны, хранили тайны и отчаяние. Сколько бессонных ночей провели здесь узники, с какими надеждами и мечтами простились? Там, за толстыми стенами, за рвами шла своя жизнь: скрывала свою муку Люба, изошли слезами матушка и сестры, судорожно дышал город, притаились несчастная Россия, Сенатская площадь, омытая кровью… Все так же возносился к хмурому небу адмиралтейский шпиль, отбивали куранты час за часом, торопя историю. Запахнув меховые полости, мчались по Невскому в санях господа следователи и, словно бы их устами, кричали возницы: «Поберегись!»
Он влез на табурет и, стерев со стекла мел, заглянул в окно, толщиной аршина в три. Шли через Неву санные поезда, где-то горели леса, и в той стороне дымы заволокли небо. Внизу лошади в черных попонах тащили дроги с гробом.
Напрасной ли была жертва сыновей Сенатской площади? Разбудят ли они кого-то, заставят ли искать выход? Или всех их, вот так, поволокут на кладбище? В безвестность?
Он соскочил с табурета, заходил по камере. Халат его противно пропитался сыростью. Даже евангелие на столе покрылось плесенью. Слезящиеся пятна на стенах — вероятно, оставшиеся от прошлогоднего наводнения — походили то на профиль сатира, то на свинячью голову Моллера.
У двери на выбеленной известью стене выцарапано: «Любимая, увижу ли тебя?» «Конечно, не увижу», — сказал себе Бестужев.
В камеру вошел маленький солдат с добрым лицом, бросил связку дров у чугунной печки: она дымила и мало грела.
— Звать-то тебя как? — спросил Бестужев.
— Никита, — охотно отозвался солдат.
— Кто, Никита, сидит в камере рядом с моей?
— Бестужев, ваше высокоблагородие.
«Мишель или Александр?» — подумал Николай Александрович и спросил:
— А дальше?
— Одоевский, Рылеев…
— Не можешь ли ты при случае сказать им, что Николай Бестужев, то есть я, здоров?
Никита помолчал, наконец, тихо произнес:
— За это нас гоняют сквозь строй.
— Тогда не надо, милый человек.
— Нет, я скажу, — решительно пообещал солдат.
Глубокой ночью приоткрылась дверь:
— Бестужев Николай, в Следственный комитет!
Ему набросили на голову черный колпак и долго вели, держа за руку, повыше локтя.
Колпак сдернули в комнате генерала Левашева.
— Вы обвиняетесь в умысле цареубийства, — без околичностей мрачно сказал этот моложавый, черноусый генерал. — Как вы могли, капитан-лейтенант, решиться на такое гнусное покушение?
Бестужев с недоумением поглядел на него. |