Изменить размер шрифта - +

За любые требы — погребение, крещение, венчание — священники брали мзду мягкой рухлядью, а кто не давал ее — тех заставляли «за долг» работать на огородах, покосах, в избах.

Выезд назначен был на десять утра. Стояла темень. Пора была бездонная.

У крыльца валялись, похожие на палки, мерзлые угри, ждали сделанные из ивовых прутьев четыре нарты с семью собаками в каждой упряжке. Казаки-каюры скалывали лед с широких и тонких березовых полозьев, надевали на лапы собак чулки из оленьего меха, их держали широкие ремни, охватывающие туловище.

На воеводе бобровая шуба до пят, шапка-ушанка ржавого цвета со спускающимся на лицо «забралом» и прорезями для глаз и носа, пимы.

Дал он пимы и Меншикову, как презент. Александр Данилович надел для поездки нагольный тулуп из овчины, а поверх еще натянул купленную недавно волчью доху.

В первые нарты боком плюхнулся Бобровский, во вторые привычно аккуратно сел поручик Берх, в третьи — осторожно, не зная, куда девать ноги, Меншиков, а в четвертые уложили харч, водку и небольшой мешок с подарками «для отдаривания».

Собаки с длинной густой шерстью, вздетыми носами, ушами торчком, натянули постромки. Звякнули колокольцы, казаки, подражая остякам, закричали:

— Пышел! — Приподняли над собой остолы: — Эх-хо!

Скрипнули полозья, и санный поезд тронулся. Воеводиха в лапчатой песцовой шубенке помахала с крыльца вслед рукой.

Каюры направляли бег упряжек легкими ударами остола по снегу — с какой стороны ударяли, туда и подавались собаки, Меншиков огляделся. Все вокруг было подернуто мрачной дымкой: и небо, и снег, и лица. Словно глядел он через замутненную слюду. Мороз становился все крепче, и когда Александр Данилович сплюнул, плевок превратился в ледышку. Ноздри забило льдинками, и он спрятал нос в меховой воротник.

Нарты скользили по сугробам, снеговым застывшим волнам тундры, бесконечно уходящей вдаль. Но все это пространство — от ледяной земли до ледяного, утратившего высоту неба, — было сковано плотным морозом.

Зачем он попросился в поездку? Чтобы проверить, насколько доверяет ему воевода? Да и в унылом однообразии дней это было развлечением. Но сейчас пришло тоскливое ощущение заброшенности, давили своей безнадежностью заснеженные дали.

Собаки заиндевели. Иногда под нартами потрескивали ледяные корки.

— Эх-хо! — перебрасывали казаки из руки в руку остолы, а колокольцы заливались, пытаясь ободрить.

Часа через два казаки крикнули:

— Лая! (Стой!) — и сделали привал.

Они вырыли в снегу глубокую яму, разожгли в ней костер из валежника, сушняка, старой травы и кедровых веток. Стали бросать разгоряченным бегом собакам рыбу, и те, хватая ее на лету, жадно грызли, а пар продолжал валить от черных спин, из пастей.

Поручик настороженно помалкивал, все поглядывал изучающе на Меншикова, и только когда казак налил из бочонка каждому по кружке водки и они выпили, сказал:

— Через два часа будет селение рода Кеота.

— Вот такие наши владения, — не без самодовольства произнес воевода, и Меншиков подумал: «Отсюда не убежишь».

Казак развязал торбу, принес воеводе жареных куропаток и рябчиков, уложенные Софьей пироги, копченый олений язык. Бобровский поделился харчем с Меншиковым и Берхом, хотя у них был и свой. Казаки довольствовались ржаным хлебом и кусками солонины, поджаренной здесь же на костре.

— На ко-онь! — немного спустя скомандовал Бобровский, вероятно, когда-то служивший в кавалерии, и они помчались дальше.

 

Десять юрт рода Кеота жались друг к другу в полунощной тундре.

На дереве у крайней юрты висел деревянный идол в цветном тряпье, украшенный медными бляхами, с колокольчиком, откликавшимся на каждый порыв ветра.

Быстрый переход