|
Не выбраться из крайсветного горького места, из поругания. Бита последняя карта в последней игре.
Долгорукие — это не Матвей, их на мякине не проведешь. Ни Тобольск, ни Москва не поверят его смирению.
Возвратись в избу, Меншиков слег: лопнула какая-то последняя жила.
Его и до этого одолевала ломь в костях, у него распухали руки и ноги, наливаясь водой, все чаще шла горлом кровь, болела грудь, знобило, трудно было дышать. Кровоточили десны, выпадали зубы. Могильной тоской придавливала бессонница.
Но он противился хворям, не в его характере было сдаваться. Поддерживала работа с топором в руках, заботы по церкви, едва тлеющий огонек надежды, что все еще переменится. Даже смены в погоде, когда зима наступала без осени и приносила клубки молний, стужу, выдерживал он стоически, не думал о смерти.
А теперь знал: до дна кончился прежний удачливый светлейший. Перебили хребтину. Обретается при смерти старик, вдетый в кандалы, и нельзя пошевелиться в них. Только бы набраться сил напоследок, выдолбить себе гроб из того ствола кедра, что валяется у порога.
Зазвонил колокол. «Как набат. Не к бунту ли?» — вяло подумал Меншиков. Но нет, бунтовать было некому. Только ветер с Ледовитого бунтовал.
Видя, как не по дням, а по часам уходит из жизни отец, скрытно горевала Мария, пыталась помочь ему. Недавно отец часа на два лишился речи, только улюлекал как-то страшно да лицо перекосило. Потом отпустило.
Мария вспомнила, как лекарь Иоганн сказал однажды, что у батюшки загустела кровь и, если не выпустить лишней, может быть паралич. До смерти боясь даже вида ее, Мария тем не менее вместе с Мартыном, прежде помогавшим лекарю, решилась. Но отец воспротивился. Он глядел на нее как-то странно, будто прощался. И Марии становилось еще страшнее.
Вчера она лежала на топчане, ее лихорадило. До тошноты чадила плошка с ворванью, свирепо терзал за окном ставню ветер.
Батюшка подсел, провел усохшей ладонью по ее волосам.
Мария знала, что он по-своему любит ее, но никогда не разрешал себе нежностей, вероятно, полагая, что это — удел матери.
Сейчас он сказал дрогнувшим, незнакомым голосом:
— Не суди меня строго… что судьбу твою порушил…
Он неумело погладил руку дочери, и у Марии навернулись на глаза слезы.
— Зачем вы так, батюшка?
— Нет, нет… Я перед могилой правду реку. Природа задумала меня лучше, чем я себя сотворил… А ты не падай духом, еще вырвешься отсюда… Сложишь судьбу; как захочешь…
После этого разговора Мария не находила себе места: то пыталась читать Библию, то помогала Анне штопать, то украдкой обращалась к спасительной иконке в кованой вызолоченной ризе. Ничего не помогало, все слышала винящийся голос отца.
Она и сама чувствовала недомогание, но никому в этом не признавалась. Ночи наваливались тяжкими бредовыми снами. Под утро назойливо вела короткий счет кукушка. Мария лежала с открытыми глазами и думала, думала о своей неудавшейся жизни, о Федоре… Мимо прошла любовь…
…Мария с тревогой посмотрела на отца, когда он встал и начал точить топор. Потом медленно, видно, через силу, оделся, шагнул в непроглядную ночь. Вскоре послышалось тюканье топора. Что он задумал?
С этого дня отец перестал есть. Никаким уговорам, просьбам не внимал, только лежа отворачивался от пищи. На седьмые сутки начал бредить.
Ему привиделась быль: огонь пожирал слободу суконников… Он примчался на пожар, прихватив небольшой шланг… Полез на крышу горящего дома, спрыгнул в огонь, вытащил из пламени на улицу древнюю бабку…
Потом возникло поле битвы под Полтавой…
— Вынесите на воздух… На лафет… Огонь! Огонь! — Эти команды он едва прошептал и затих. |