|
Маквала первой в доме заметила истинные чувства Нины к «дяде Сандру», как в детстве называла Нина Грибоедова. Живые глаза Маквалы мгновенно отмечали и легкий румянец, каким покрывались щеки Нины, когда в доме появлялся Грибоедов, и то, как зачарованно слушала Нина рассказы отца о Грибоедове.
Нина еще не отдавала себе отчета в зарождающемся чувстве, а Маквала уже в прошлом году как-то вечером прошептала:
— Любишь?
Из-за темноты она не могла видеть, как до слез покраснела Нина. Маквала уверенно сказала немного хрипловатым голосом:
— Любовь, как мускус, — не спрячешь!
Сейчас, в дальнем углу сада, забравшись в пещеру из плюща, вход в которую был скрыт темно-зелеными копенками самшита, Маквала, жарко дыша в ухо Нины, допытывалась:
— Ты его не боишься, госпожа? Он уй какой умный!..
Ну, это Маквала только сболтнула насчет страха. Ей и самой Грибоедов очень нравился. Такой простой. Спрашивал ее: «Ну, как, Ежевичка, я играю на чонгури?»
— Что ты! — тихо ответила Нина, и непонятная тревога, в последнее время все чаще овладевающая ею, сжала сердце: — Что ты, он никогда не показывает своего превосходства. Только ему, наверно, совсем неинтересно с девчонкой…
Маквала вдруг спохватилась, что ей надо помогать Соломэ, и умчалась в дом. Нина же еще долго сидела на каменной скамейке под платаном.
Свешивала в воду около моста свои пряди ива, отливали лаком листья магнолии. Широкий коридор из переплетенных виноградных лоз упирался в поляну, и лишь кое-где сверху тонкими нитями прорывались к земле солнечные лучи.
Да, Маквала права. Каждый раз, когда Нина думала теперь об Александре Сергеевиче, сладкий холодок проникал в ее сердце.
Грибоедов был уже дней десять в городе, ежедневно приходил к Прасковье Николаевне, и всякий раз Нина трепетно ждала его прихода.
Ей нравилось в нем все: мягкие волосы над выпуклым лбом, крутой подбородок, крупные (словно бы немного подвернутые вперед) уши, широкие брови под стеклами очков в тонкой оправе. Особенно же любила Нина его глаза. Они все видели, всему давали мгновенную и точную оценку. Трудно было назвать их цвет: они темнели, если Александр Сергеевич сердился, становились светлыми в радости и веселье, в них прыгали чертики, когда Грибоедов, надев красную турецкую феску и белый халат, отплясывал с детьми какой-то дикий танец или вместе с Давидом гонял кнутом волчок, сделанный из кокосового ореха. Иногда глаза его затуманивались — вроде бы и здесь человек, и очень далеко: видит что-то свое, а потом возвращается из этой дали, немного смущенный невольной отлучкой.
Во всем, во всем — необыкновенный и непостижимый. В одиннадцать лет стал студентом университета, за шесть лет окончил три факультета. Папа рассказывал: готовился к экзаменам на доктора права, но услышал, что неприятель вторгся в русские земли, все бросил и поступил корнетом в Московский гусарский полк.
А сколько языков знает! И какой талантливый! Когда написал даже самые первые сцены комедии, о ней заговорила вся просвещенная Россия.
Нина знала пьесу почти наизусть, отец давно принес ее, и уговорила домашних поставить спектакль: его никто нигде еще не ставил. Фамусова играл дядюшка Гулбат — они обложили его со всех сторон подушками; Лизу — Маико, а сама Нина — графиню-внучку.
Нет, если в мире и существовал герой, то им был именно Грибоедов.
Папа, ее храбрый, воинственный папа, даже не подозревал, с каким интересом она прислушивается к его рассказам о редкостном, как он назвал, холодном бесстрашии Грибоедова:
— Поверите ли, в персидскую кампанию выехал на бугор под обстрел неприятельских батарей. «Что ты делаешь, сумасшедший?!» — крикнул ему друг из укрытия. «Привыкаю к ядрам», — нисколько не рисуясь, пробормотал Грибоедов. |