Изменить размер шрифта - +

Чем хуже человек знал Дэвида при жизни, тем уверенней он рассуждает о нем теперь как о святом. Это тем более странно, что в его произведениях практически нет любви в обычном понимании. Близкие любовные отношения, которые для большинства из нас — основополагающий источник смысла, не играют в литературной вселенной Уоллеса важной роли. Напротив, мы видим там людей, скрывающих от тех, кто их любит, свои навязчивые побуждения, лишенные сердечной теплоты; людей, которые изощряются в стараниях выглядеть любящими или же доказать себе, что внутреннее состояние, кажущееся любовью, — это на самом деле всего лишь замаскированный эгоизм; а чаще всего людей, изливающих абстрактную или духовную любовь на существо донельзя отталкивающее, — на жену в «Бесконечной шутке», у которой изо рта капает спинномозговая жидкость, на психопатку в последнем из «Кратких интервью с отвратительными людьми». Книги Дэвида напичканы обманщиками, манипуляторами и ярко выраженными интровертами — и тем не менее многие, кто общался с ним лишь походя или формально, принимали его довольно-таки вымученную сверхделикатность и умудренность в вопросах морали за чистую монету.

Поразительное свойство прозы Дэвида, однако, состоит в том, как уютно в ней его самым преданным читателям, какими желанными, понятыми и любимыми они чувствуют себя, читая ее. Соответственно той личной мере, в какой каждый из нас выброшен на свой собственный экзистенциальный остров, — а я вряд ли сильно ошибусь, если скажу, что наиболее восприимчивы те из читателей Уоллеса, кому знакомы социально и духовно изолирующие проявления болезненных пристрастий, навязчивых состояний или депрессии, — мы с благодарностью ловили всякое новое послание с того дальнего острова, каким был Дэвид. На содержательном уровне он выкладывал перед нами худшее, что в нем было: сравнимый с Кафкой, Кьеркегором и Достоевским по интенсивности самонаблюдения, он демонстрировал крайности своего нарциссизма, женоненавистничества, склонности к навязчивым состояниям и самообману, холодного морализаторства и богословского теоретизирования, сомнения в возможности любви, сковывающей неуверенности, заставлявшей его делать бесконечные примечания к примечаниям. Но на уровне формы и побуждений автора сама эта каталогизация проявлений отчаяния, вызванного невозможностью стать подлинно хорошим, воспринимается читателем как дар от подлинно хорошего человека: в самом факте его искусства мы чувствуем любовь — и отвечаем ему взаимностью.

Наша с Дэвидом дружба существовала под знаком сравнения, контраста и братского соперничества. За несколько лет до смерти он надписал мне экземпляры двух своих последних книг. На титульном листе одной из них я увидел контур кисти его руки; на титульном листе другой — контур эрегированного пениса такого размера, что страницы не хватило, снабженный стрелочкой и примечанием: «Масштаб 1:1». Я слышал однажды, как он в присутствии своей девушки расхваливал чью-то подружку, называя ее своим «эталоном женственности». Девушка Дэвида, выдержав великолепную паузу, протянула: «Что-о?» В ответ Дэвид, по богатству словарного запаса не уступавший ни одному из обитателей Западного полушария, с глубоким вздохом, якобы сокрушенно, признался: «Я вдруг понял сейчас, что никогда толком не знал, какой смысл имеет слово ‘эталон’».

Он внушал к себе любовь, как внушает к себе любовь ребенок, и способен был по-детски чисто любить в ответ. Из его книг, однако, любовь исключена, и объясняется это тем, что он никогда не чувствовал себя в полной мере достойным любви. Он отбывал пожизненное заключение на острове, которым сам же и был. И остров этот, чьи очертания издали казались нежными, плавными, на самом деле состоял из отвесных утесов. Порой психическая болезнь затрагивала только малую его долю, порой захватывала его почти целиком, но никогда за всю свою взрослую жизнь он не был абсолютно здоров.

Быстрый переход