– Эмма Томпсон.
– А по батюшке вас как? Как на русский манер называть?
– Моего отца звали Джон, – гувернантка недоумевала. За все годы, которые она провела в холодной и дикой стране, ей первый раз задавали подобные вопросы.
– Вы не удивляйтесь, сударыня. Я не из праздного любопытства спрашиваю, – Сердюков чуть улыбнулся. – Просто я вижу у вас наблюдательность и ум. Я подозреваю, что вы еще сможете мне помочь, и мне бы хотелось обращаться к вам принятым у нас образом.
Гувернантка зарделась от смущения и удовольствия. Опять же никто еще не замечал в ней ничего, кроме усердия в воспитании хозяйских отпрысков.
– Итак, стало быть, Эмма Ивановна, синяя свистулька! Можете ли вы мне ее принести? Пусть только доктор оботрет ее чем-нибудь от заразы!
Через полчаса, уже сидя в извозчике, следователь долго вертел в руках, затянутых в перчатки, обыкновенную детскую расписную свистульку. Рассмотрел ее и так и эдак, чуть было не поднес ко рту, да вовремя опомнился.
Глава восьмая
Зима 1913 года
Юлия Соломоновна пребывала в своей спальне. Хотя уже прошла неделя с похорон, она почти не спускала ног с постели. Рядом с нею, голова к голове, лежала Сусанна, которую так напугала смерть обоих братьев, что она не могла оставить мать ни на миг. Каждый день, точно по заведенному порядку, приходили навестить все близкие. Из Швейцарии срочной телеграммой вызвали Раису Федоровну. Соломон Евсеевич забегает по дороге в издательство, сидит, вздыхает, держит дочь за руку, гладит внучку по белокурой головке. Фаина приходит отдельно, долго нежно воркует, плачет, опять воркует. Неизменный Эмиль Эмильевич, с кулечком, букетиком, корзиночкой. И тоже что-то шепчет, гладит руку, голову и Юлии, и Сусанне, ахает, охает. И даже лежит рядом поверх одеяла, уткнув нос в плечо злосчастной Юлии.
Крупенин дождался, пока поток родни иссякнет, и тихо вошел к жене, вошел и сел на край постели. Она не повернулась, его злые слова медным колоколом бились в ее голове.
– Папочка! – пискнула Сусанна и вылезла из своего убежища. Савва Нилович подхватил ее на руки и прижал к себе. Мог ли он подумать, что из трех детей останется одна Сюська, как называла ее Юлия? Он всегда корил жену за то, что она зовет дочь прозвищем, подобно собачьему. А ведь ребенку дали библейское имя!
– Юлия, ты не спрячешься от меня в одеялах, – сказал он твердым голосом. – Что толку-то?
Он слегка прикоснулся к ее спине. Она вздрогнула и нехотя повернулась. Они посмотрели друг на друга, и острая жалость и нежность одновременно пронзила их сердца. Еще миг, и он готов был и ее схватить в объятия, защитить от зла, темноты, которая поселилась в их сердцах, в их доме. Теперь, едва придя в себя, он не мог простить себе ужасных, нелепых обвинений, которые он бросил жене. Губы Юлии покривились, и она уткнулась в подушку.
– Может, приказать принести тебе чаю и плюшек с сахаром, а, душа моя? – Голос мужа звучал с тихой лаской.
– Нет, ничего не хочу. Есть не могу. Писать не могу!
– Ах ты, боже ты мой! – Крупенин отставил девочку и в сердцах хлопнул себя по коленям. Прежняя ярость с новой силой закипела в груди. – Писать она не может! Экое горе! Да о чем ты опять, о чем плачешь, разве можно теперь об этом?
– Ты не понимаешь меня! И никогда не понимал! К чему притворяться, Савва! – с тоской отозвалась жена.
– Нет уж! Это ты не понимаешь меня. Не понимаешь, что есть что-то подороже в жизни, чем вот эти все листочки! – он кивнул в сторону разрозненной рукописи. – Я-то, наивный, все думал, надеялся, что дети тебя образумят. |